Встречалась мне иногда странная сильная женщина, с железной волей и маленькими нежными руками — теософка. И раз, один раз остались мы на миг вдвоем, сидящие рядом на диване. Я смотрела на истаявший овал ее тонкого увядшего лица, на устремленные куда-то вдаль, чему-то волнующиеся глаза, вспоминала все, что слышала о ее жизни, и думала, что она живет в другом мире, чем все мы, и что ей многое открыто. Хотелось молча сидеть и думать о ней, но сделала усилие и сказала о себе:
— Во мне что-то темное всегда, жажда покаяния, чувство огромной вины, и не знаю, что это, как загладить…
Она восторженно закивала головой и сжала мне руку:
— Это нужно. Это не может не быть!
— Но ведь это не у всех?
—
— Может быть, мне нужно уйти от людей, стать пустынницей?
Она ласково и радостно покачала головой.
— Иногда нужно, напротив, еще глубже проникнуть в материю, чтоб перед ней искупить себя. Ничего не нужно нарочно. Когда придет время — все само отпадет.
Она вся трепетала и вдруг улыбнулась мне, как улыбаются детям, которым еще нельзя открыть правду, и прикоснулась губами к моему лбу. И мне не хотелось больше говорить о себе, не было охоты выпытывать истину, которая еще не вместится в моем малом разуме. Гораздо интереснее была она сама, ее судьба, путь, которым она шла, пока не достигла этой свободы и отрешенности. Как прекрасны, как дороги люди! И как различны судьбы и пути их!
А вина жила, независимо от того, что я делала и думала, то разгораясь, то слабея, по каким-то своим законам, неведомым мне. И я больше не спрашиваю ни людей, ни книги о ней, не доискиваюсь ее причин, не запрещаю себе радости и игры, а несу ее покорно, доверчиво — милую, привычную, и душа приспособилась к несению ее. Порой я перестаю слышать, забываю ее, — потом как-нибудь ночью, или в тихий миг среди природы, или среди людей — острая боль и стыд пронзят душу, и я растерянно смотрю кругом, ища, кого я обидела, какую жертву принести?.. И легки кажутся тогда наступающие кары — болезни и горечь жизни — легки в сравнении с тягостью проступка.
Шла вчера по утренней тропинке в поле к дымно-зеленому весеннему лесу, и отуманивал дух свежей взрытой земли. И эта безбрежность нив и чистая даль опять напомнили, как незаслуженно беру я все от мира, я — так безмерно обидевшая его. Шла, смотрела на нежные тени весны и готова была на все. Прости меня, земля Господня!
Об ухожении
Мне было восемь лет, когда, полюбив беспокойной, мучительной любовью маленького бумажного рыцаря, я закопала его в саду. Не знаю, почему именно он один из всех вырезанных фигурок так ранил мое чувство, но забота о нем, любованье им, страх за него, непрочность и возможная гибель, наконец, просто напряженная радость обладания им — были так тяжелы, в таком плену держали душу, что я решила изъять его из моей жизни. Помню дальний угол сада и грядку настурций под кустом сирени, и ямку, выкопанную там, и рыцаря, с благоговением и болью засыпанного. А потом — мое стоянье перед этой грядкой и в ясные, и в дождливые дни, и в зиму, когда она покрывалась снежной пеленой, и острое чувство печали и радости: он — здесь… каково ему там? И полный ужаса миг, когда я, не выдержав, отрыла его через год — вымокшего, слинявшего, но все такого же прекрасного и любимого… новые похороны — всю эту странную мистерию моего детства… Как эмблема непереносимости и ненужности полного счастья, как знак вечного добровольного отказа от любимого ради нищеты своей, ради богатства своего — стоит мой бумажный рыцарь над женской и девичьей душой.
Возникают в памяти картины, целый ряд мигов своей и чужой жизни. Вижу себя в гамаке вместе с подругой, самой близкой, с которой пять лет сидела рядом на школьной скамье, и весеннее вечернее небо, темнеющее над нами, городской садик, и куст цветущей акации, и грохот колес редких проезжих за стеной. Завтра день выпуска, еще коричневые платья на нас, головы устали от долгих часов ученья, и, прижавшись друг к другу, смотрим мы, как загораются первые бледные звезды. Не привычная дружба, а любовь к одному и тому же, думы об одном и том же соединяют нас в этот вечер. Сладость и боль того, что мы любим одного и того же, и он любит нас обеих, а может быть, только одну из нас, сплетает наши руки и заставляет биться сердце. Больно, пока мы молчим, но как только названо его имя, и ничто не зреет, задушенное тайной, — восторг и любовь льются из души. Сначала разбираем, вспоминаем его взгляды и слова, потом смолкаем и слушаем, как шуршит и живет вечер.
— Пусть бы он любил тебя! — говорит подруга. Я почти вскакиваю от протеста, от страха быть избранной, нести тяготу принятого дара.
— Нет, нет. Именно тебя!
— Я не сумею, я не стою его…
— Ты лучше подходишь к нему!
И, волнуясь, рисую картины их счастья вдвоем и украдкой, потихоньку прикладываю их к себе, чтоб вкусить запретную радость. Но тут же становится душно от полноты достижения, и я быстро вытесняю его прежней, ученической, далекой влюбленностью.