Такими запомнились они мне в последний день тюрьмы, когда мне сказали, что меня выпускают. Не было радости и желания скорей уйти, стыд за свою свободу, жалость к остающимся — жгли душу. Несколько дней спустя Э.Ф. и Таню, вместе с другими, повезли в город. И эти сто верст наполовину пришлось совершать пешком — лишь на ночь позволялось взбираться на телегу.
По приезде в город у Тани тотчас же обнаружился тиф — ее поместили в больницу, и Э.Ф. вымолила, выплакала себе право ухаживать за ней; и так как рабочих рук не хватало, самую тяжелую работу взвалили на нее. Трудно, с осложнениями протекала болезнь, на ниточке держалась жизнь, но Э.Ф. выходила, отстояла ее. Чудом это было при тех условиях, том питании, которое имели больные. Но чуть миновал кризис, — слегла сама Э.Ф. — тоже тифом, но полегче. Пришло время Тане стать сиделкой. Едва двигаясь от слабости, с бритой головой и побелевшим лицом, она ухаживала за матерью, со страхом следила за ней. Не думала, что будет дальше, — одно было на уме — не дать умереть, удержать ее для себя. Так рассказывали те, кто видел их в больнице. И уж стала вставать Э.Ф., отошла смерть, невольно обращались мысли опять к жизни, к тому, что будет дальше, — может быть, надежда зрела, что этой болезнью откупились от вины, но в одно утро — раннее, еще спали больные — пришли люди, принесли приказ — немедленно вызвать их двух, мать и дочь — едва дали одеться — не понимали: куда? что? — и тут же на больничном дворе, поставив у стены, — ружейным залпом расстреляли их. Кто-то, видевший из окна, рассказывал потом, что когда поняли они, что будет, то кинулись друг к другу.
И еще — что милостива была смерть, без промедления взяла свою добычу.
Кто знает, кто откроет тайну последних мгновений? Когда душа человека в миг единый пробегает сто ступеней, совершает длинный переход свой перед тем, как расстаться с телом!
Пустой, одичавшей стоит маленькая дачка среди заглохшего, вытоптанного скотом виноградника. Уцелела — не разнесли ее. Все добро из нее исчезло бесследно, еще когда хозяйки в подвале сидели.
Пожил в ней одно время столяр, да не подошло ему, далеко от лавок, неудобно, — перебрался в селенье, прихватив кстати с собой и двери, и рамы оконные — да и доски из полу кое-где выломал.
И опять стал разрастаться хмель, как в те далекие дни, когда хозяин домика мирно сидел у моря, устремив подзорную трубу в синюю даль.
Любовь к вещам
В темной глубине подвала приютились у стены три брата Зебольд — Роберт, Карл и Август. Зажиточные немецкие колонисты, они имели свою усадьбу, прекрасно устроенную, с паровой мельницей, молочной фермой и другими приспособлениями. У них был произведен обыск, найдены какие-то письма, и их без дальнейших объяснений засадили к нам в подвал. Я убеждена, что письма касались только хозяйственных вопросов, или это были счета, — вернее думать, что понадобилось освободить их дом, их имение, удалить всех членов семьи, чтобы не было свидетелей при овладении их имуществом. Тогда еще не было закона о национализации имущества.
В подтверждение этому говорит то, что в подвал был принесен на носилках и старший брат Август, разбитый подагрой и уже несколько лет не встававший с постели. Он и тут лежал недвижно, укутанный одеялами, и о нем заботились братья — оба приземистые, краснощекие, широкоплечие здоровяки. Привыкшие к деятельной, хозяйственной жизни, они и тут не выходили из активности. Оба были уверены, что их арест — недоразумение, которое скоро разъяснится, и мало заботились об этом. Они продолжали думать и говорить о своих хозяйственных усовершенствованиях и, если только находился слушатель, — с увлечением рассказывали об аппарате для искусственного выведения цыплят, выписанном ими из-за границы, об особой породе овец, которую они собираются разводить. На работу ходили охотно. Их здоровые полнокровные организмы требовали движения и воздуха. Сильными ударами рубили они дрова, так что щепы летели, удивляя солдат своей силой. И каждый раз они приносили с собой какую-нибудь добычу. «Сегодня улов был богат», — с простодушно широкой улыбкой говорили они. Это был или обрубок дерева, или толстый сучок, сломанный по дороге, то пустая банка из-под консервов, то камень. И все это в их искусных руках превращалось в нужные, полезные вещи. Из собранных кирпичей Роберт соорудил в своем углу маленький таган, где в любое время мог разогреть для больного брата воду, вскипятить молоко. Топливом служили мелко наломанные сучья, набранные и заготовленные ими. Из дерева вырезал он полку и пристроил ее к стене под рукой больного брата, где всегда стояли нужные ему вещи. Однажды вырезал он рамочку своим складным карманным ножом и вставил карточку матери, с которой они не расставались. И эта добрая, полувыцветшая немецкая старушка в большом чепце представляла умилительное зрелище на стене, в глубине мрачного подземелья. Жестянка обратилась в лампу. У них было уютно, хозяйственно, домовито, вопреки всем условиям жизни.