Рёскин родился в Лондоне в 1819 году. Отец его был якобитом в политике и пресвитерианцем в религии. С юных лет он поступил в торговый дом, где целых девять лет исполнял скучную обязанность конторщика, пока не сделался, наконец, участником одной виноторговли. В это время зародилось и стало понемногу возрастать его состояние, и, в конце концов, оно увеличилось в такой мере что сын его унаследовал значительные средства. Но кто бы из профессиональных товарищей Рёскина-отца мог подозревать, что этот знаток винного дела, до мелочей пунктуальный в исполнении своих торговых обязанностей, — в душе был страстным энтузиастом и романтиком? Кто из них мог предположить, что, вернувшись домой из конторы, он с увлечением хватался за новый роман Вальтер-Скотта, или за трагедию Шекспира и дрожащим голосом читал их вслух своему сыну, а по ночам, когда все кругом засыпало, раскладывал на столе карты Швейцарии и Италии и мечтал о поездках в те страны, где такое ярко-синее небо и такие сверкающие, белоснежные горы.
Его жена, олицетворение здравого практического смысла, возвращала его к действительности, но в глубине души понимала его энтузиазм. «Это была сильная, настойчивая и религиозная женщина, — говорит Сизеранн, — и в то же время, как ее муж увлекал маленького Джона Вальтер-Скоттом, она заставляла его читать и учить наизусть столбцы из Библии, храня в душе ненависть к папе, презрение к театру и страстную любовь к цветам, уходу за которыми она посвящала все свое свободное время». Глубокий мир царил в этой маленькой семье, оживлявшийся только эстетическими волнениями. Рёскин говорит в своих воспоминаниях, что никогда не слышал, чтоб его родители возвышали голос или обращались к кому-нибудь с резким словом. Огражденный от всяких столкновений с реальной жизнью и ее невзгодами, видя перед собой постоянное благоговение перед природой и ее художественными воспроизведениями, он с самого раннего детства начинает проявлять необыкновенную восприимчивость ко всему прекрасному и тот нравственно-эстетический энтузиазм, который на всю жизнь остается его самой характерной чертой. Ежегодно в мае Рёскин-отец предпринимал деловую поездку по Англии и всякий раз брал с собой сына, чтобы вместе с ним осматривать развалины, соборы, замки, читать стихи и рисовать птиц и деревья. В эти поездки природа, как прекрасное видение, ненадолго являлась и блистала перед мальчиком, пока ее не заслонял опять непроглядный лондонский туман. Но и вернувшись домой, он продолжал мечтать и думать о виденных картинах, составлял коллекции минералов и растений, и в отзывчивом сердце ребенка незаметно зарождалась и крепла та пламенная любовь к природе и ее красоте, которая впоследствии определила собою все содержание учений Рёскина-мыслителя. Сизеранн обращает особое внимание на необыкновенную способность его с детских лет углубляться в созерцание природы. Рёскин проводил в саду целые часы, не спуская глаз с цветов. «У меня, — пишет он в своих воспоминаниях, — не было никакого желания возделывать их, ухаживать за ними, точно так же, как не хотелось ухаживать за птицами, деревьями или небом. Я только хотел смотреть и любоваться на них». Эти упражнения в созерцании приучили его к одиночеству.
«Мне было все равно, есть ли кто-нибудь около меня, или нет, — говорил он, — у меня была своя маленькая независимая жизнь». Даже мать и отец не возбуждали к себе в ребенке горячей сердечной привязанности, и не удивительно, если много лет спустя у Рёскина вырывается горький возглас: «Мне некого было любить! Мои родители были для меня как бы только видимые силы природы, — я их любил не более, чем солнце или луну». А вне семьи Рёскин не знал никого. Отец его жил среди героев своих любимых авторов и не искал ничьего общества. Во время своих поездок и путешествий они держались в стороне, избегая всяких встреч и знакомств; если им хотелось видеть своего великого Вордсворта — они шли сторожить его где-нибудь у выхода из церкви, не мечтая о личном свидании. «Мы путешествуем не для сношений с людьми и не для приключений, — говорили они, — а чтоб видеть глазами и наслаждаться душой…»
Главный интерес, который представляли для них люди, заключался в их живописности, они отмечали жест за его красоту, сказанное слово за звучность голоса, и таким образом, с наивным восхищением детей и сосредоточенным вниманием художников, проходили мимо кипучей жизни, которая являлась в их глазах чем-то вроде оперы или пантомимы.