Встреченное в одной книге слово «иезуит» поразило мое воображение; я слила его с представлением о суровом аскетизме отшельников, о котором прочла в другом месте. Это же слилось с впечатлением монастырской жизни, о которой я прочла еще где-то (смутно помнится, что это был скит матери Манефы у Печерского), — и вот, долгое время наш дом был монастырем, во главе которого стоял «иезуит»-фанатик, громивший нас и требовавший отречения от жизненных благ.
По ночам я тихонько вставала и ложилась раздетая на голый холодный пол, играя, что это каменные плиты церкви. Я дрожала от холода и радовалась иллюзии. Но религиозный экстаз и идея покаяния увлекали меня лишь с внешней стороны. Мне нравилась самая картина: ночь, темная церковь, суровая фигура «иезуита», молящегося в алтаре, и я, исполняющая эпитимию, смиренно распростертая на каменном полу и полная любви к своему истязателю.
Я знаю девочку, подвергающую себя мучению в религиозном экстазе.
Ради искупления греха она ходит босиком по острым камням сада, пробует носить на себе нечто вроде вериг. Психология такой детской души заслуживает глубокого интереса, ибо на этой почве вырастает способность на подвиг, все сильное, активное и пророческое. Моя же игра сводилась к зрительным представлениям, не способствуя росту души.
И в то время как необычайно развивалось воображение и способность комбинировать свои впечатления, — нравственное чувство оставалось в самом зачаточном состоянии. Чувство добра, справедливости, самоотвержения спали, неразбуженные, на дне души, как ненужные, бесполезные для игры.
Так жила я среди людей, все время видя за ними создания своей фантазии, слыша за их словами речи тех, других, и это слепое лунатическое состояние заслоняло все события жизни. Затаенная работа воображения все более развивала пассивную созерцательность, угрюмую жажду одиночества, потребность жить про себя, не нарушая своих дум столкновением с жизнью.
Было бы длинно рассказывать, как потом жизнь постепенно, жестоко и мучительно отвоевывала меня назад, с какой болью совершался этот переход, как понемногу потребность игры стала выливаться в форму нескончаемых грез, дневников, увлечения чужим вымыслом и как я навсегда осталась сторонней зрительницей жизни, и каждый призыв ее вызывает боль и протест в моей душе.
Мне хотелось лишь добросовестно припомнить впечатления моего детства, сохранившиеся в памяти в том виде, как я их воспринимала тогда. Не делая выводов, я лишь пытаюсь наметить вопросы и вновь подтвердить, какое важное, решающее значение имеют думы и чувства, зреющие в детской душе, когда мы с улыбкой снисхождения следим за непонятным нам произволом их игры. Быть может, эти заметки бросят свет на некоторые непонятные нам проявления ее и помогут дать благотворное направление ее могучему творческому инстинкту.
О том, чего не было
На дворе
Мне девять лет, и я медленно, сосредоточенно хожу по двору. Двор большой, вымощенный крупными, неровными булыжниками, с одной стороны — кухня, против нее — прачечная, рядом — конюшня, и над ней сеновал, куда ведет узкая, крутая лестница — это лучшее место во дворе; потом сарай экипажный, сарай дровяной и оранжерея, и все это обнесено забором — высоким, дощатым, а за ним — лес. Трудно думать о нашем дворе — такой он большой и так много в нем всего. Каждый день думаю и не могу всего узнать. Знаю только наверно, что это не двор, а целый город — маленький, среди диких лесов, и не русский, а заграничный, и не теперь, а давно, давно, когда крестовые походы были, в средние века. Немецкий маленький город. Вот это место перед сараем — главная площадь, куда народ сходится на совет. Она называется… я замечаю кучу песка у входа в оранжерею — Песчаная, — неизвестно почему, причина затерялась; быть может, когда-нибудь в древности здесь была песчаная степь. Тут же, на Песчаной площади, суд и тюрьма, — там всегда слышны голоса, там люди… Отчего только всегда едой пахнет оттуда? Я задумываюсь. Из открытого окна суда выплеснули что-то жидкое с апельсиновыми корками. Отчего бы это? Впрочем, ведь там помещается и гостиница для приезжих, единственная в городе, — там много едят, готовят, — огромное здание. Это самое неприятное место в городе.
А вот здесь живет старый ученый, знаменитый во всем мире. Он ученый ботаник, и у него ботанический сад с самыми редкими растениями. Он большой чудак, одевается, как простой мужик, в сапогах и красной рубашке, всегда одинокий, ни с кем не говорит, сам работает, ползает по грядкам, — я с благоговением посмотрела на старого садовника Степаныча, вышедшего с заступом из оранжереи. Он поставил заступ у двери, откашлянулся, плюнул и вытерся рукавом, — очень странный человек! Но все к нему привыкли и уважают его и знают, что днем он такой, а по ночам надевает очки и пишет ученые сочинения. Его зовут Гаттерас.