Какой тяжелый, темный бред!Как эти выси мутно-лунны!Касаться скрипки столько летИ не узнать при свете струны!Кому ж нас надо? Кто зажегДва желтых лика, два унылых…И вдруг почувствовал смычок,Что кто-то взял и кто-то слил их.«О, как давно! Сквозь эту тьмуСкажи одно: ты та ли, та ли?»И струны ластились к нему,Звеня, но ластясь трепетали.«Не правда ль, больше никогдаМы не расстанемся? Довольно…»И скрипка отвечала: «Да»,Но сердцу скрипки было больно.Смычок все понял, он затих,А в скрипке эхо все держалось…И было мукою для них,Что людям музыкой казалось.Но человек не погасилДо утра свеч… И струны пели…Лишь солнце их нашло без силНа черном бархате постели.Мы любим в слепоте, мы живем в слепоте. Только музыка, прорезав нашу душу своим кристальным лучом, на миг, иногда, уведет нас в нездешний мир лелейного постигания, — музыка чувства, музыка солнца, музыка теней и соответствий, музыка Музыки. Но, на миг показав нам нас, музыка дает нам видеть, что мы не слепые, что наши крылья бьются о стены Голубой тюрьмы.
«Человек, вот мыслящий тростник», — сказал страстотерпец мысли. Тростник сгибается под ветром, и мыслит, и тоскует, и поет. Чтобы победил мир с его ужасами и тайнами, нужно его пропеть. Этот мир тогда возникнет в Преображении.
Мировая бесприютность человека звенящей тоской и жутким угаданием поет в строках Анненского «Октябрьский миф».
Мне тоскливо. Мне невмочь,Я шаги слепого слышу:Надо мною он всю ночьОступается о крышу.И мои ль, не знаю, жгутСердце слезы, или этоТе, которые бегутУ слепого без ответа.Что бегут из мутных глазПо щекам его поблеклым,И в глухой полночный часРастекаются по стеклам.Отвергающий весь мир, даже мир любви, любящий только в горах седые камни, которым чуждо человеческое, да звезды недоступные и дрожанья струны, обломок звезды, человеческую приявший ипостась, «Фамира Кифарэд», говорящий нимфей:
Оставь мой дом. Я — нищий кифарэд:Дверями ты ошиблась. Тут без флейтыИ без венков пируют. Голодна,Так поищи в корзине хлеба; женамЯ не играю, я играю звездам.Не сам ли это он, творец «Кипарисового ларца», малого вместилища великих драгоценностей, из древа душистого и возлюбленного в веках?
В моей судьбеНи матери, ни сестрам, ни отцуНет места, сладкозвучная: живу яДля черно-звездных высей; лишь ониНа языке замедленном и нежном,Как вечера струисто-светлый воздух,Мне иногда поют. И тот язык,Как будто уловив его созвучья,Я передать пытаюсь, но тоской,Одной моей тоскою полны струны.Ты не нужна мне, женщина, и нетПрошедшего меж нас. А эта повестьТвоя — ее я буду слышать ритмыИ, может быть, любить — не ближе мне,Чем в заводи на лунной зыби всплескиОт рыбок разыгравшихся. ДушаМоя открыта миру, а не нимфе,Пускай она страдала. И прости!«Живет в мечтах, и музыкой он болен», — говорит о Кифарэде нимфа Силену.
Как «молоко кормилицы мутится от соседства с отравой лозы», так душа звездного поэта не терпит и малейшего прикосновения мира страстей.
ПоцелуиВолнуют кровь, и сладко, но от нихГармония бледнеет, и в досадеОна ломает руки и бежитВ дремучие леса — к косматым корнямИ филинам глухим…