Читаем Из одного дорожного дневника полностью

Из Львова поезд отходит рано утром, и потому билеты в омнибус, который довозит до станции железной дороги, берутся с вечера. Утром омнибус едет и забирает пассажиров. Не знаю, забирает ли он пассажиров, живущих в отдаленных улицах города, или только по улице короля Лудовика. Меня разбудили в пять часов; я оделся, взял мой дорожный мешок и отправился за ворота. На дворе было еще темно. В дилижансе сидел чахоточный господин в конфедератке, дама с кошачьим выражением лица, господин с толстым брюхом и другая дама с толстым мешком на коленях. Последняя пара сидела друг против друга, и мешок дамы образовывал одну плоскость с брюхом ее противного соседа. Я занял место у самой двери, и еще оставалось одно место, на которое имел право мой товарищ, по обыкновению всегда начинающий кормить своих собак тогда, когда нужно выезжать на охоту. Ждали мы его долго, и за это чахоточный господин пять или шесть раз принимался посылать ему по “триста дьяволов”. Однако приехали на железную дорогу еще вовремя и благополучно выехали в вагоне второго класса. Сочинение Гендшеля опять оказалось несправедливым ни в указании цен, ни в обозначении срока отхода поезда. Вагоны второго класса на Краковско-львовской железной дороге много лучше вагонов этого же класса на наших дорогах. Особенно умно прилажены лампы. Каждая лампа помещается в перегородке, разделяющей два купе, и заключена, как орех в скорлупе, в стеклянном шаре, защищающем пассажиров от копоти и дурного запаха, а лампу от всякого незваного вмешательства в управление ею. Когда молитва столинского раввина и всех подведомых ему пинских скакунов будет услышана и от Пинска начнут строить железную дорогу к Белостоку, тогда я непременно напишу два рассуждения. В одном постараюсь последовательно развить мысль влияния, какое могут иметь на петербургскую публику пинские скакуны и трава “любчик”, которую мещане м<естечка> Давид-городка, вероятно, доставят в достаточном количестве, а в другом будет доказано, что на литовской железной дороге непременно должно устроить такие лампы, как на Львовско-краковской, а не такие, как на Петербургско-варшавской. В последнем рассуждении я буду приводить весьма много аргументов, из которых будут наиболее сильны аргументы, так сказать, нравственные. Я надеюсь убедить почтенных учредителей общества литовской железной дороги в необходимости рекомендуемых мною ламп в видах сохранения общественной нравственности, ибо, начав с изложения вредного влияния, производимого правлением Петербургско-варшавской и Петербургско-московской железных дорог на нравы людей, непосредственно заведующих освещением вагонов, я дойду до исчисления различных побуждений, развиваемых в человеке различными степенями света. Тут будет несколько наблюдений, произведенных самым ближайшим образом при ярком освещении, в полусвете и в совершенной темноте, когда ветер задувает свечу, оставляя мужчину не старее 30 лет и женщину, “стоящую выше всех предрассудков”, единственными обитателями восьмиместного купе. Далее идти мне уж не позволит цензура, охраняющая нравы нашего племени от тлетворных идей развращенных вольнодумством публицистов и поэтов.

Моя соседка, молоденькая дама, встала с своего места и указывает двум девочкам на высокую земляную насыпь, виднеющуюся вправо. “Это нашей Ванде насыпали”, — говорит она, вспоминая честную красавицу, отвергшую руку, за которую схватилась бы любая нимфа другой страны. И всю-то эту историю, со всеми вероятными и невероятными примечаниями, она повторяла девочкам, с жаром, с чувством восторженного патриотизма.

— А вот тут, смотрите влево, видите? Это могила Костюшки. А кругом ее, видите, стены? Это австрияки строят крепость. Теперь уж нельзя ходить на могилу, а скоро ее не будет и видно.

И опять дети внимательно слушают историю народного героя, и по их умным глазенкам видно, как глубоко падают семена в молодое сердце.

Зачем ты, о Бларамберг, не устроил по варшавской линии амбаркадеров, способных так же скоро оглушать, как наделять самым прочным катаром? Я не слыхал бы, что говорит эта мать своим детям, и не вспомнил бы страны, где большинство так называемых образованных женщин произносят слово “история” только с прилагательным “скандальная история”, а другая, гораздо меньшая, пресерьезно утверждает, что у их страны нет истории; что из всех двенадцати томов отечественного историка нельзя ничего вычитать, кроме покоряющихся сцен варварства и рабства. А спросите их, читали ли они хоть один том своей истории? Знают ли хоть одну из ее драматических страниц? Сумеют ли хоть о Марфе Посаднице рассказать что-нибудь своим детям, как рассказывает моя соседка о Ванде и Костюшке?

Однако дремлется с дороги, и постель смотрит привлекательно.

Кстати о постелях. Со Львова дают очень чистые постели. Матрасы мягкие, простыни и наволочки чистые, и одеяло подшивают чистой простыней тут же, как дают постель.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Дети мои
Дети мои

"Дети мои" – новый роман Гузель Яхиной, самой яркой дебютантки в истории российской литературы новейшего времени, лауреата премий "Большая книга" и "Ясная Поляна" за бестселлер "Зулейха открывает глаза".Поволжье, 1920–1930-е годы. Якоб Бах – российский немец, учитель в колонии Гнаденталь. Он давно отвернулся от мира, растит единственную дочь Анче на уединенном хуторе и пишет волшебные сказки, которые чудесным и трагическим образом воплощаются в реальность."В первом романе, стремительно прославившемся и через год после дебюта жившем уже в тридцати переводах и на верху мировых литературных премий, Гузель Яхина швырнула нас в Сибирь и при этом показала татарщину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. А теперь она погружает читателя в холодную волжскую воду, в волглый мох и торф, в зыбь и слизь, в Этель−Булгу−Су, и ее «мысль народная», как Волга, глубока, и она прощупывает неметчину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. В сюжете вообще-то на первом плане любовь, смерть, и история, и политика, и война, и творчество…" Елена Костюкович

Гузель Шамилевна Яхина

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее