Вышел, однако, из двора Петр; вероятно, он откладывал лошадей. Увидал меня: «Вы что же, барин?» — «Да мне надо извозчика нанять». — Он, очевидно, и забыл о данном поручении. Я повторил адрес: «Под Девичий, за Девичьим полем, к монастырю». Петр подозвал извозчика, сторговался за двугривенный и распростился. Я сел на «калибер» и нашел его необыкновенно комфортабельным экипажем. Замелькали дома, и начинало смеркаться. Повез меня извозчик, должно быть, чрез Красный холм, ибо, несмотря на темноту, я заметил бы Кремль, если б ехали Солянкой; а я его не видал. Дома большею частью одноэтажные и, как мне казалось, все окрашенные желтою краской, виднелись по улице с той и другой стороны. Время показалось очень долгим; делалось жутко. Мы ехали уже по какой-то мягкой дороге, и я увидел неясное очертание высившегося здания; не монастырь ли уж это? На вопрос мой извозчик пояснил, что это «каланча»; проехали, стало быть, Хамовнические казармы. Как несносно долго! Всё едем, и наконец извозчик убавляет шагу и обращается ко мне с вопросом: «Так куда же, к чьему дому?» Прохожих нет, и домов очень мало, да и в тех окна закрыты. Но вот открытое окно и свет. «Спрашивайте, барин». — «Где дом дьякона?» — спрашиваю я. Извозчик повторил вопрос. — «Которого: приходского или Девиченского, и которого Девиченского?» — «Гилярова», — отвечаю я. — «А, вот второй дом налево». Мы подъехали к воротам, за которыми следовала решетка палисадника. Пока мы перекликались, спрашивая о братнином доме, пока я разговаривал с извозчиком, как поступить, стучаться ли, звонить ли и где колокольчик, — разговор наш и вообще движение были услышаны. Послышалось восклицание свежего, молоденького девичьего голоса: «Да это братец Н(икита) приехал!»
Расчет с извозчиком, объятия с сестрой, поцелуй с невесткой.
— А где же братец? — спрашиваю я.
— Еще у всенощной; но скоро придет, вероятно, третий звон уже. Только мы обменялись этими словами, раздался благовест, унылый, унылый благовест откуда-то; не то далеко, не то близко.
— Это что же? — спрашиваю я.
— Это к «девятой песни».
В Новодевичьем монастыре, кроме трех обыкновенных звонов во время всенощной, производится, производился по крайней мере тогда, благовест еще при пении «Величит душа моя». Нигде в других местах, не говоря о приходских церквах, даже в монастырях, благовеста этого не бывает. Он отзывается дальнею древностью и тем своеобычием, которое действует всегда отрадно на человека, утомленного мертвым, фронтовым однообразием русской жизни.
Явился брат. Недолги были разговоры за ужином. Усталый, он спешил в постель, тем более что ему предстояло завтра служить две обедни да еще участвовать служением в одной с крестным ходом, особенно утомительной. Мне было объявлено, что крестного хода я встречать не буду, могу затеряться и мало увижу, но меня проведут в собор в алтарь, и я увижу архиерейское служение. Я уснул переполненный ощущениями.
Вот маленький ручей или речонка. Купаешься в них, переходишь вброд, может быть, и плаваешь на лодчонке. Ничего другого не видал. И переносят тебя вдруг на море, сажают на корабль, горизонт теряется. Снуют плавучие громады. От одного поворота руки двигается великан, способный вместить все твое бедное селение и с людьми, и с жилищами; чувствуешь самого себя как бы выросшим в этой грандиозной обстановке, приобщенным к этому колоссу; как будто тебя самого прибыло, в тебе самом прибавилось силы и величия. Это чувство есть, бывает оно по крайней мере, и оно-то обняло меня вместе с ощущением, что «я в Москве»!
ГЛАВА XXV
НОВАЯ АТМОСФЕРА
Чрез полтора года ровно, под заглавием «Святочные досуги», составлено было мною обстоятельное описание моего первого приезда в Москву. Это была довольно объемистая тетрадка, оканчивавшаяся целою страницей письменного, весьма лестного отзыва, данного о моем труде профессором. Тетрадка эта с другими бумагами погибла потом во время пожара, бывшего у меня. Кроме того, я вел дневник в самое это время краткой побывки в Москве. Я был так переполнен виденным и слышанным, что из меня переливалось чрез край невольно; я боялся затерять приобретенное, не уберечь. Часть дневника сохранилась. Но я и начал его поздно, и прервал рано; прервал потому, что нашел записи брат, прочел их, не говоря мне ни слова, и, не говоря же мне ни слова, испестрил помарками, отнесясь к ним, как к ученическому упражнению. Но то было не упражнение: то было излияние, то была исповедь. Посторонний глаз, нескромно проследивший ее, чужая рука, на нее посягнувшая, были грубым объятием, в которое заключает прохожий чистую отроковицу оскорблением ее непорочной девственности. Я смутился, сжался и не мог уже продолжать, несмотря на всю любовь, на все доверие к брату, на все почтение к нему, которым был тогда исполнен.