И сейчас я с трудом могу привести в порядок разнообразие впечатлений, Тогда меня охвативших, ощущений, меня волновавших, сведений, меня обогативших, изъяснить новое освещение, легшее на беспорядочный материал, мною запасенный. Это была высокая пора жизни, период чистейших чувств, Дум, стремлений; период души, парившей в небо.
Было бы утомительно передавать события в последовательности. Начать с того, что все было ново вокруг меня: местность, лица, быт семьи, в которую я кратковременно вступил, особенное служебное положение брата, даже самый воздух. Мне с трудом поверят, но я настаиваю, что ощущал особенность атмосферного воздуха; мысленно я его сейчас воспроизвожу. Известно, что нежилой дом иначе пахнет, нежели обжитой; известна особенность благоуханий степи, леса, запах весны и осени, июля и августа в деревне, деревни и города вообще. Часть особенностей поддается даже анализу; но признаки, которые угадывает обонянием киргиз или Патфайндер Купера? Под Девичьим была особенность воздуха, которую я мог угадать обонянием, зажмурив глаза, и которая не тождественна была не только с Москвой, но и с окрестностями ее, под Донским, Симоновым, за Дорогомиловым. Она зависела, конечно, от особенностей физической обстановки, но почему она подействовала резко — отказываюсь объяснить.
Монастырь [14], заканчивающий собою широчайшую улицу в полторы версты длиной, носящую название Девичьего поля; в средине она действительно расширяется и образует выгонное поле. Сзади огороды, которые, понижаясь, ведут к Москве-реке, а за ними дуга Москвы-реки, очерчивающей полукруг. Направо от монастыря пруды и за ними тотчас же опять Москва-река, налево слобода с домами духовенства, за нею огороды и за ними опять Москва-река. Вдали, впереди, за рекой — Воробьевы горы с церковочкой в ладонь величиной. Желтые полосы пестрят гору — след брошенных работ по сооружению храма Христа Спасителя. Налево Мамонова дача; обращаясь направо, минуя все Воробьевы горы, взор падает на загородный двор Воспитательного дома. Вполне сохранившиеся стены монастыря с узорчатыми башнями. Внутри несколько церквей; собор — и древнее, и величественнее Коломенского; церкви на обоих воротах; высокая колокольня, бесспорно изящнейшая изо всех московских; монашеские кельи; надгробные памятники, теснящиеся около церквей; монахини, изредка переходящие чрез одну из дорог и тропинок внутри ограды; тишина. Тишина, но не полная, безмолвная тишина. На колокольне часы бьют не только четверти, но отбивают каждую минуту. Представьте склоняющийся к вечеру летний день; кругом памятники, одни — почтенные исторические, в виде храмов и хором, другие — в виде намогильных камней и часовень, внутри которых инде теплится лампада. Но пока я пишу это, прозвенела минута, долго, жалобно, тонко, и едва успеваешь погрузиться в думу, снова жалобный, тонкий голосок напоминает: минута прошла. На далеко слышен этот долго не замирающий тонкий звук, за четверть всего поля.
Говорили (едва ли предание точно), что часы поставлены Петром с минутным боем нарочно, чтобы чаще напоминать заточенной Софье о ее крамоле. Кельи Софьины — двухэтажное здание, почти вплоть у стены, смотрящее за город. Что за странность? За кельями не водится, чтоб они смотрели в «мир». А это с намерением опять: здесь на зубцах или около них на виселице качались пред окнами тела казненных стрельцов. Таковы предания, уже отличные от преданий о Мотасе или Сергии Преподобном, встретившем недружелюбный прием колом. Это не миф уже, это история.
Не знаю, может быть, по пристрастию детских воспоминаний, но мне нравится архитектура и хором (особенно царицыных, где жила Евдокия Федоровна, рядом с передними воротами), и монастырских башен, не говоря о колокольне: эти темно-красные здания, обделанные украшениями из белого камня, оригинально изящны.