И я все шел. Пришел в Москву, то есть прошел Поле, вступил на Пречистенку. По косности привели меня ноги и к Александровскому саду. «Куда ж теперь?» — подумал я и направился на Ильинку к брату Василию Васильевичу. Никогда я до сих пор не проводил ночи вне дома, и я стеснялся попросить ночлега, хотя в такой просьбе не было ничего чрезвычайного. Но мне казалось, что на меня посмотрят как на бродягу, что на лице моем прочтут преступление.
Опасения мои, разумеется, не оправдались. Меня приняли радушно. Разговорились, и незаметно, само собою вышло, что я должен ночевать; время позднее, под Девичий далеко. Разумеется, я ни слова не сказал о причине, приведшей меня в столь необычный час на Ильинку.
Но до роспуска оставалось еще два дня. Следующий день был канун публичного экзамена. Год был курсовый, переходный. На этот раз Семинария была, между прочим, и ревизована. Ревизором был назначен викарный архиерей Виталий. Экзамены частные все были мною уже сданы, и от них осталось, между прочим, неутешительное для меня воспоминание. Ревизор нашел, что отвечающий ученик плохо прочитал какой-то пример, кажется, отрывок из проповеди Массильйона о Страшном суде. Захотелось ему испытать искусство чтения. Как первого ученика, вызвали меня.
— Знаете оду «Бог»?
— Знаю.
— Прочитайте-ка.
Я начал. Прослушал архиерей несколько и отпустил со словами:
— Э, батюшка, и вы читать не умеете.
Прошатался я утро по Москве; обедать зашел к другому двоюродному брату, Ивану Васильевичу, в Овчинниках. Тары да бары до вечера. Однако не ночевать же мне здесь. Это будет даже подозрительно: у одного брата сегодня, у другого завтра. Я отправился снова шататься и забрел в Александровский сад. Здесь в гроте нахожу господина, разговорясь с которым узнал, что это землемер, командированный куда-то за тысячи верст. Очень долгая, занимательная для меня беседа; я вызнал о землемерии все, что только можно вызнать в такое короткое время; между прочим узнал, каким великим опасностям подвергались землемеры во время генерального межевания и каким оригинальным средством спасались. Для крестьян это было дело невиданное и непонятное, а интересов касались кровных. Когда все попытки к словесному убеждению истощались, а крестьяне свирепели и принимались за колья, наступая на межевщика, он раскидывал астролябию и садился под нее, окружив ее цепью вдобавок. В суеверном страхе крестьяне отступали.
Однако ночь, и собеседник мой со мной распростился. Куда же я? Раскинулись по небу звезды, все тише и тише на улицах. Не только экипажи, но и ваньки замерли. Разве те с громом промчатся, которых так затейливо наименовала одна служанка своей барыне, воображая, что выражается высоким и приличным материи слогом:
— Настасья, Настасья, — будит встревоженная барыня горничную. — Встань, посмотри-ка, никак пожар! Где? Что? Куда это пожарные едут? —
Встала горничная, посмотрела и лениво ответила:
— Э, матушка барыня! Успокойтесь, это не пожар; это с духовенством проехали.
Да, за полночь уже. Прошел я на набережную. Вот «Волчья долина», знаменитый трактир-вертеп, о котором я наслышался от Перервенца. Зашел бы туда; но у меня нет даже пятачка. Я предался размышлениям, между прочим, о знаменитом соловье, заслушиваться которого приходили тысячи. За четверть версты было его слышно. Набережные были полны слушателями, а трактир выручал тысячи от слушателей-посетителей. Но другой трактирщик-соперник подучил злого человека: подошел гость к дорогому певцу и окормил его. Опустел трактир, опустела набережная.
А вот Каменный мост. Не здесь ли, не в сегодняшнюю ли зиму подшутил Александр Антонович протодьякон над жуликами, дерзнувшими было напасть на него, одиноко шествовавшего ночью? Схватил обоих за шиворот, одного одною рукой, другого другой, перекинул чрез каменную ограду моста и, тряся над шипящею внизу водой, запел своим знаменитым басом: «Во Иордане крещающуся…» Однако здоров Александр Антонович! Ломаются ли и гнутся ли под ним рессоры? Знаменитого «Тверского» придворного протодьякона извозчики, сказывают, перестали возить, не брали ни за какую цену.
Куда же идти? Повернул снова в Александровский сад и направился к любимому месту, к гроту. Там уже есть кто-то, в чуйке, в картузе, лежит на скамье, спит, по-видимому; сомнительный субъект! Однако последую примеру. Я сел, надвинул картуз немного на лоб и скоро задремал. Долго ли я проспал, неизвестно; но когда проснулся, неизвестного в чуйке не было уже. Утро с полным солнцем, и та специальная вонь, которая отравляет самые восхитительные летние утра в Москве. Она, вонь, как будто тоже встает утром и совершает свой туалет. Вечерняя и ночная вонь неприятны, а утренняя и того тошнее, может быть, по противоположности с ярким солнцем и по воспоминанию, которое вызывается о благоухании луга и леса в этот час.