Наступил какой-то праздник и свободный вечер; открылось новое удовольствие. Против нашего дома была фабрика (помещавшаяся на нашем дворе, стояла, кажется, без работы). Фабричные высыпали с песнями и гармониками. Женский пол был в их числе, и Перервенец не упустил свести с некоторыми знакомства; он считался ходоком по женской части и мастером на любезности, пред которыми склоняется кухарка или фабричная работница. Сожителям он предложил ввести их в открытое им общество. Повлекли и меня. Обширный двор; на нем водят хороводы; в других местах ходят парами или маленькими кучками; некоторые веселятся в одиночку. Есть и совсем не принимающие участия в веселье: задумчиво ходит или сидит; забота должна быть какая на душе. Рядом с воротами у забора длинная лавка, образованная из досок, положенных на камни. Здесь сидят несколько фабричных девиц и среди них Перервенец, потешающий их рассказами. Они покатываются со смеху. Он берет гармонику, играет, поет и пляшет, передразнивая поющих и пляшущих среди двора, изменяя голос, карикатуря лицом, преувеличенно кривляясь станом. Другие из наших подсели и завели отдельный разговор, каждый с одною или двумя. Сел и я, но не знал, что предпринять. Мне оставлена девица с глупым лицом и непривлекательною наружностью. И все-то они, правду сказать, были некрасивы; а эта, сидевшая с краю, показалась мне даже совсем безобразною. Но она пришлась мне соседкою. Я чувствовал себя в глупом положении. На паясничество, которым потешал Перервенец, я был не способен; еще менее имел способности и склонности начинать роман прямо прозаическим концом, как, по-видимому, решили прочие из пришедших сюда сожителей. Молчать находил неловким, выжидать вопроса тоже. Не думаю, чтобы моя соседка была довольна вопросами любознательности, на которые один я и оказывался способным: Откуда? Как зовут? Давно ли на фабрике? Много ли вас из одной деревни? Сколько народа всегда на фабрике? Какая работа? Тяжело или легко?
Смеркалось, кончился хоровод, разбредаются отдельные кучки и пары. «Ну, девки, пора!» — восклицает и на нашей лавке одна, более других бойкая. «Пора!» — вторят другие и поднимаются с лавки. Я отправился домой, пришли и другие, за исключением Перервенца. Он увлек какую-то далее пределов, допускаемых девичьим целомудрием, и хвалился потом своею победой.
Тяжело мне было провести полтора месяца в такой обстановке. Заниматься не было возможности. Вдобавок у меня не было даже пол-листа бумаги. А приближались экзамены; требовалось усиленное приготовление. Пусть оно меня и не тяготило: я пробегал, приходя в класс, что мне было нужно. Но не было угла, где бы уединиться и спокойно заняться. Я стал бегать. Выручал отчасти Лавров, неизменно приглашавший в трактир. Я перебирал в уме всех родных и знакомых, к которым бы мог зайти. У Смирновых был чаще обыкновенного. Отыскал и еще двоюродных сестер, дочерей дьячка от Иакова Апостола в Казенной, того батюшкина свояка, который навез в Коломну гостей в 1812 году. Обе его дочери оказались при том же приходе, одна за дьячком, другая за пономарем; у одной сын сверстник мне по Семинарии, хотя в другом отделении. Хаживал я и сюда и даже ночевал раз; хаживал я и к зятю Лаврова, дьякону, тому самому, который рекомендовал мне урок у купца. Но ограничен был круг моего знакомства, времени оставалось пропасть, и я не знал, куда с ним деваться. Входил поневоле и в некоторые интересы моих сожителей, те по крайней мере, которые были почище. Несмотря на всю грязь, в которую были они погружены, у них сохранялась артистическая жилка; они ценили пение не только как ремесло, но и как искусство. Три или четыре службы выслушал я по их рекомендации, несколько — исполненных Прокофьевским хором, в котором они состояли. Какое-то «Тебе Бога хвалим» они считали своим совершенством и приглашали послушать. Я был, видел в полном сборе весь хор, смотрел, как сам Прокофий, седой старик с черною повязкой на лбу, постоянно им носимою, одушевленно дирижировал, размахивая руками; слышал хваленых солистов, но живого впечатления во мне не осталось.