Что в этих высказываниях было искренним, а что пустой болтовней или попыткой как-то припугнуть отъезжающих — трудно сказать. Но эти разговорчики дали повод эмиграции лишний раз повторять, что Алексинский был связан какими-то нитями со Вторым бюро.
Жена его, Т.И. Алексинская, в третьем десятилетии нашего века играла в общественной жизни парижской эмиграции некоторую роль, хотя и не очень значительную: она возглавляла один из двух эмигрантских союзов сестёр милосердия (а именно «левый» союз). Тяжёлая болезнь органа слуха, приведшая к полной глухоте, заставила её отказаться от общественной работы и уйти в личную жизнь.
От этого брака в первые годы эмиграции в семье Алексинских (живших тогда в Швейцарии) родился сын Григорий (Григося, как его звали в эмиграции). В 40-х годах он проделал столь головокружительную карьеру во французской полиции (явной), что привлёк к себе пристальное внимание очень многих эмигрантов, заподозривших, что подобное служебное восхождение не могло бы произойти, если бы за ним самим или за его отцом не числилось каких-либо совершенно особых заслуг перед французским государством. А так как явных заслуг не было видно, то эмигрантское общественное мнение безапелляционно решило, что эти заслуги — из числа не подлежащих оглашению.
Григося по крови был русским, по рождению — швейцарцем, по воспитанию — французом. Женился на англичанке. По-русски говорил совершенно чисто, без иностранного акцента. С русскими эмигрантами охотно вступал в связь и очень часто оказывал им в силу своего высокого положения мелкие, средние и крупные услуги. Это было уже в годы войны и оккупации. Начав службу с мелких должностей, он, будучи ещё совсем молодым человеком, с необыкновенной быстротой продвинулся вверх по служебной лестнице и к моменту окончания войны занял ведущий пост в лионской префектуре полиции, а вскоре перешёл на одну из самых ответственных должностей в парижской префектуре.
Служебное продвижение во Франции лиц иностранного происхождения — явление крайне редкое. Что же касается продвижения в полицейском ведомстве, то на него можно смотреть как на нечто невиданное и неслыханное. Тем не менее с Григосей это произошло.
После Победы Григося получил новое ответственное задание французского министерства внутренних дел: объехать все лагеря, в которых находились советские военнопленные, якобы для выяснения желающих вернуться на родину. Едва ли можно сомневаться в том, что не только этим был занят столь высокий чин полиции…
Заканчивая главу о политической деятельности эмиграции, я упомяну о вышедших за рубежом в 20-х и 30-х годах мемуарах ряда эмигрантов, занимавших до революции или в годы гражданской войны высокое положение.
Историческая ценность подавляющего большинства их воспоминаний в значительной степени аннулируется присущим почти всем им, за редким исключением, отсутствием объективности в оценке описываемых событий. Я говорю о мемуарах политических деятелей — участников белого движения, царедворцев и т.д. К мемуарам неполитического характера эта оговорка не относится: таковы, например, вышедшие отдельной книгой в середине 30-х годов воспоминания композитора Гречанинова и некоторые другие.
Конечно, трудно ожидать объективности в писаниях людей, вознесённых некогда судьбой на вершины государственного и военного аппаратов, низвергнутых с этих вершин и очутившихся за рубежом у разбитого корыта.
Мне уже приходилось упоминать об обширных мемуарах Деникина, Врангеля и Штейфона. С ними схожи воспоминания генерала Слащева, Сахарова и других. По существу это не историческое повествование, а полемика: желание свалить вину за военную катастрофу белых армий на кого-то другого и обелить себя в глазах потомков.
Это особенно относится к воспоминаниям генерала Слащева-Крымского (титул Крымский был пожалован ему Врангелем), носящим громкое название «Я обвиняю» и охватывающим период гражданской войны. Почти сплошь они заняты полемикой с Врангелем, который якобы не слушал советов его, Слащева, и якобы только поэтому и проиграл «крымскую кампанию» 1920 года. Подобные мемуары, конечно, не имеют никакой цены с точки зрения исторической.
Часто во многих изданных за рубежом мемуарах то или иное описываемое событие является только поводом для выявления эмоций автора. Это почти всегда раздражение, гнев и злоба, переходящие в бешенство, коль скоро автор подходит в своём рассказе к событиям, непосредственно предшествовавшим революции, и к самой революции. Наоборот, слёзы умиления при упоминании об «обожаемом монархе», «венценосном помазаннике божием», «царе-мученике», о членах императорской фамилии, о деятелях эпохи царского самодержавия и, наконец, о себе самом и годах своей юности.