Читаем Из песни злого не выкинешь (прошлое с бантиком) полностью

Жертвенность и аскеза, вот что (а не дар стихосложения) превращает стихотворца в поэта; умение и потребность «для звуков жизни не щадить». Непосредственные, общие для всех людей радости (любовь, благосостояние, положение в обществе, семья) приносятся в жертву чему-то неосязаемому, ускользающему и неверному: соединению звука и смысла. Чему-то, добавим, непереводимому на другие языки; музыка и живопись не требуют перевода; физика и математика — тоже, они сами — языки; повествовательная проза переводу поддается, а стихи — тут забудьте о переводе, если вы не сумасшедший. Стихи в своей первозданной полноте замкнуты в границах родного языка, родной просодии. Звуками чужого языка передается только имя поэта, да и то неточно. Но и это не всё: жертва тем еще страшна, что ты никогда не знаешь, принята ли она, угодна ли божеству. Боратынский — и тот не знал:


Но нашей мысли торжищ нет,

Но нашей мысли нет форýма!..

Меж нас не ведает поэт,

Высок полет его иль нет,

Велика ль творческая дума.

Сам судия и подсудимый,

Скажи: твой беспокойный жар —

Смешной недуг иль высший дар?

Реши вопрос неразрешимый!


Выдерживают это испытание немногие, оттого и поэтов мало.

А вот, может быть, самое страшное испытание: изменчивость вдохновения. Когда пишется запоем, сочинитель не то что на седьмом небе, он — на престоле: он царь, у него Гомер на побегушках, Гете ему денщиком служит. Чувство это непередаваемое. Кто при некоторой одаренности его хоть раз испытал, тот попался. Зато и расплата тут как тут. Когда не пишется, ты раб, хуже раба. Ты каждый день спрашиваешь себя, по какому праву живешь и хлеб свой ешь. Ты, если честен с собою, видишь одно: все вокруг в каком-то смысле лучше тебя. И это — правда. Вычтем из Пушкина стихи: что останется? «Саранча летела, летела — и села. Села, всё съела и дальше полетела…» Это — Пушкин-чиновник. И в остальном он не выше был. В просвещении стать с веком наравне — пытался только на словах. Квадратного уравнения решить не смог бы. Французил, а про Ампера или Галуа слыхом не слыхивал. Великий человек — но какое зыбкое это величие! Вся жизненная опора — в звуках сладких и молитвах. Когда она изменяет, ты смертник, ты лезешь под пулю, как Пушкин, под штык, как Мицкевич.

На чем сломал себе хребет Житинский? Почему вовсе бросил писать стихи? Я и сегодня убежден, что в начале 1970-х он своего дара (не силой и глубиной) не уступал в Ленинграде никому (ни Зое Эзрохи, ни Стратановскому, не говоря уже о Бродском), превосходил людей известных, утвердившихся в печати или в умах. Мало того: он уже и писал лучше большинства. И что? И ничего! В журналы его пускали как заведомого середнячка, а общественное мнение превозносило авторов, давно оставленных им позади.

Всё это он видел и понимал. Каким мучением должно было быть для него непризнание! А тут — как раз и аспирантура кончилась, приходилось служить в советском учреждении с названием, просящемся в эпиграмму: Ленинградский зональный НИИ экспериментального проектирования жилых и общественных зданий; не хуже моего СевНИИГиМа. Ездить приходилось через весь город на улицу Пирогова.

В личном плане тоже всё пошло наперекосяк. Женщины, способной делить этот зыбкий, держащийся на звуке успех, рядом не было. Сил для аскезы, для творческой жертвенности — в душе не нашлось. А когда муза стала посещать его всё реже, выяснилось, что свидания с нею он, человек первого мазка, продлить не умеет. Оставалась проза. Была она уступкой, компромиссом. Не писать вовсе — никак уже было нельзя.

Так Житинский и сделался прозаиком. Москвич Дмитрий Быков, тоже прозаик из поэтов, не раз говорил публично, что роман Житинского — один из лучших в русской литературе второй половины века. Критик и эссеист Самуил Лурье, человек с очень высоким прицелом (по крайне мере однажды мне пришлось слышать, что он — «лучший стилист современности»), написал в год шестидесятилетия Житинского, что не знает более своеобразного прозаика в его (общем для них обоих) поколении. Мне же в 2001 году Житинский сказал, что лучше всего и полнее всего выразил себя в стихах.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Жизнь Пушкина
Жизнь Пушкина

Георгий Чулков — известный поэт и прозаик, литературный и театральный критик, издатель русского классического наследия, мемуарист — долгое время принадлежал к числу несправедливо забытых и почти вычеркнутых из литературной истории писателей предреволюционной России. Параллельно с декабристской темой в деятельности Чулкова развиваются серьезные пушкиноведческие интересы, реализуемые в десятках статей, публикаций, рецензий, посвященных Пушкину. Книгу «Жизнь Пушкина», приуроченную к столетию со дня гибели поэта, критика встретила далеко не восторженно, отмечая ее методологическое несовершенство, но тем не менее она сыграла важную роль и оказалась весьма полезной для дальнейшего развития отечественного пушкиноведения.Вступительная статья и комментарии доктора филологических наук М.В. МихайловойТекст печатается по изданию: Новый мир. 1936. № 5, 6, 8—12

Виктор Владимирович Кунин , Георгий Иванович Чулков

Документальная литература / Биографии и Мемуары / Литературоведение / Проза / Историческая проза / Образование и наука