Итоговую книгу стихов, , Житинский издал в юбилейном 2001 году. Событием она не стала, не могла стать; большинство стихов слишком долго лежало в столе. Повторим это простое соображение еще раз, пусть хоть до оскомины: даже шедевр, если он вовремя не прочитан многими, не возвращается, будучи открыт через долгие годы, в контекст культуры во всем своем потенциальном блеске; что-то непременно теряет. А тут Житинский еще испортил дело, издав не избранное, а почти всё: четыреста с лишним страниц. Рядом со стихами замечательными идут у него пустоватые стихотворные упражнения. Расстаться с ними не хватило духу. Это, кстати, еще один из подводных камней под килем стихотворца: уничтожать неудачи — мука, тут по живому режешь; а если не режешь, то оставляешь на себя «донос ужасный» — на тот случай, если твоему имени суждено жить. Будь
вдвое тоньше, ее художественное воздействие удесятерилось бы.Стихи в эту книгу вошли за годы с 1963-го по 1979-й. На первый взгляд — то же самое, что у всех неудачников от стиха: «Пятнадцать лет — лошадиный век». Но тут, как мы видели, дело глубже. Не подходит и вторая сентенция, которую любил повторять Георгий Иванов: родиться поэтом нехитро; а вот попробуй поэтом умереть! Житинский и в прозе остается поэтом.
О прозе вообще тут вот еще что к месту будет сказать. Прозу (в отличие от стихов) необходимо привязать к действительности, к живой окружающей жизни, но разве не ясно было, что вся советская действительность — сплошной обман, что она внутренне мертва? Оттого-то Житинский и стал писать преимущественно фантастику. Самые честные попытки писать прозу на советском материале ни у кого ни к чему значительному не привели. Военная тема, деревенская проза — формы эскапизма; писатели уходят от сегодняшнего (ведь нельзя же не видеть, что русская деревня советского периода — средневековье). Мирная городская жизнь, нормальный материал прозы в нормальных странах, была в СССР сплошной кромешной ложью; ее, однако ж, еще требовалось приукрашать, причесывать под идеологию. Что из этого вышло, сейчас и вспоминать неловко. Ни одного великого прозаика за столетие.
Среди честных прозаиков советской поры был один очень честный человек: Израиль Меттер (1909–1996), больше всего известный (да что я говорю? совершенно неизвестный!) по знаменитому фильму (1964). Вот уж кто верил, что есть, существует
, освобожденная от политики, от религии, от этноса. Лишь под старость позволил себе вспомнить, что он — еврей. Любил Россию, служил русской прозе; довольствовался малым, не искал славы, верил в искусство. Дивный пример. Множество повестей и рассказов. Но там, где он обращается к деревне, сразу проступает фальшь; нельзя было, изображая колхоз, обойтись без идеологии. Не спасало и пресловутое народничество с полуторавековой бородой, кажется, неискоренимое в русском интеллигенте. Я говорю о том периоде творчества Меттера, когда коммунизм еще не выдохся.Настали 1970-е, и честный Меттер стал невозможен. Что большевизм мертв, знали уже все, сверху донизу. Тут оказался возможен честный Трифонов. Совершенно ясно, с кем он и против кого в своих сочинениях, — но его уже печатают, потому что деваться некуда; дракон издох. Что делает Житинский в своем романе ? Пытается принимать советскую действительность, условно говоря, по схеме Меттера: как если бы еще можно было рисовать ее и не судить, не знать, что вся страна — над пропастью во лжи. Роман (талантливый, местами и рискованный) написан с расчетом на советскую печать: в этом ему приговор. Он не перекладывается на «просто жизнь», невозможен в общечеловеческом, несоветском контексте. Его острота ушла — как если б ее и не было. Она сейчас и в России никому не понятна.
А стихи его из советского контекста вырваны. Поставьте их рядом со стихами Петрарки или Хайяма — и они выдержат сравнение. Лучшие из них могут жить как угодно долго; дольше, чем теперешний русский язык протянет. Смелее всех мыслимых политических выпадов было в 1970-е годы сравнить возлюбленную со звездой. Тут бы тебя на смех подняли; а какая же пытка хуже насмешки? И вот, однако ж, он делает это, заведомо обрекая себя на «суд глупца и смех толпы холодной»: