Окно в соседней комнате было открыто. Они бросились к нему, вовсе и не думая, что сюда может залететь пуля. На заморенных, в пене, лошадях прыгали всадники. У некоторых на ногах были лапти, а у одного боком сидела на голове старая соломенная шляпа... Командир, в линялой гимнастерке, с непокрытой, обвязанной окровавленным бинтом головой, отбивался саблей от наседавших на него беляков...
Не сговариваясь, Аркашка и Ларька покатились по лестнице вниз, выскочили во двор. Выстрелы, крики и стоны их не остановили. Они выглянули из-за полосатой будки часового.
Командир лежал на земле; около него отстреливались двое, потом побежали к холерному бараку, за ними гнались белые... А краском, это был он, ребята узнали его еще из окна, лежал один и стонал...
Оскалясь, не дыша, Ларька на четвереньках побежал к нему.
— Ты что? — ахнул было Аркашка и пополз следом.
Краском не мог говорить, но узнал Ларьку и, глядя на него, с трудом подняв руку, хотел сунуть ее за борт тужурки. Дрожащими пальцами Ларька расстегнул его тужурку. Там было кумачовое знамя, то самое, еще виднелась надпись «Мир — хижинам...» Краском строго взглянул на Ларьку, коснулся знамени, будто подвинул его к ребятам, приказал... И Ларька, схватив знамя, спрятал его под рубашку, на голое тело.
Они с Аркашкой ухватили было краскома за тяжелые плечи, чтобы оттащить во двор. Но вовремя шарахнулись в сторону: над ними свистнула, как змея, чужая шашка... Они побежали к себе во двор, пригибаясь, ожидая страшный удар.
— Куда? — крикнул чей-то сиплый голос, останавливая погоню за мальчишками. — Там холерные...
11
В сентябре, часто безоблачном и теплом в этих краях, как назло, зарядили дожди, похолодало.
Все чаще стали размышлять, в чем же выйти на улицу.
Против дождя у некоторых девочек были зонтики; еще меньше отыскалось плащей, да и те имели скорее символическое значение, так как любая капля проходила сквозь них без труда. Мальчики были вооружены против дождя только веселой уверенностью, что каждая лужа с нетерпением ждет своего исследователя, и стремлением потягаться, кто дольше способен мокнуть. Это, конечно, пока шли теплые дожди. Но пошли холодные...
Рассчитывали непременно вернуться в августе; никаких теплых вещей никто не взял.
Впрочем, первые дни они боялись выходить даже во двор приюта. Помнили о холере... А главное, все здесь было незнакомое, чужое. Дома их все знали. И они знали всех. Не только людей, но и стены, от которых так ловко отскакивал в расшибалочку тяжелый пятак, деревья, вокруг которых они кружились, свой двор, сараи, дорогу в школу, каждую выбоину в тротуаре, забор, за которым рычала злая собака, тетку с горячими пирожками, — они знали всех и всему были хозяевами! Все это было если и не их, то словно для них... А здесь они были никем. Даже ничем! И ужасно неприятно становилось слушать, как ругают их Питер. Только Ларька мог откровенно, издевательски посмеиваться, сверкая зубами:
— Кто был ничем, тот станет всем!
Хорошо, что немногие и не сразу догадывались, что это из «Интернационала». Кто был ничем, тот станет всем. Неужели это про них?..
В обносках, пожертвованных сердобольными горожанами, замерзшие, синие, с мокрыми носами, десятки, а потом и сотни мальчиков и девочек выбирались из казармы, несмотря на строжайшие запреты, и разбредались по городу.
С утра ребята забирались на рынки и простаивали у жаровен и прилавков со съестным до тех пор, пока их не прогоняли взашей или не бросали кусок, как собачонкам, которые вертелись тут же и часто прыгали, свирепо клацая зубами, норовя перехватить брошенную еду... Самые маленькие шныряли по столовым и трактирам, убегали от гнавших их официантов... Просить они не умели — только смотрели, провожали застывшими глазами каждый кусок.
Никакие нравоучительные речи и задушевные беседы, что попрошайничать стыдно, позорно, не помогали.
И все-таки они учились. От злости, отчаяния, стремления кому-то что-то доказать...
— Что, собственно, доказать? — недовольно спрашивал Валерий Митрофанович.
— Наверно, что они живы, — отвечал без улыбки Николай Иванович.
Они даже умудрялись переживать свои успехи и неудачи в какой-нибудь химии или древней истории. Ужасались, что Ростик может остаться на третий год в седьмом классе. А если его исключат, что тогда будет?
— Ничего не будет, — отмахивался Ростик.
Но ему никто не верил. И это общее настроение уважения к занятиям как-то действовало даже на него...
К этому времени все запасы, все средства, которыми в свое время Питер и Москва наделили детские эшелоны, были полностью израсходованы.
Восемьсот ребят и их учителя голодали.