Десять пансионеров, гордые полученным правом послушать Павлова в стенах Университета, уже чувствовали себя почти студентами, почти равными этим оживленным, немного шумным юношам, собравшимся здесь со всех углов России, и с любопытством прислушивались к обрывкам долетавших до них разговоров, к брошенным на ходу фразам.
— А вы куда? — быстро взбегая по лестнице и обгоняя двух своих товарищей, крикнул высокий, длинноногий студент в маленькой фуражке, съехавшей совсем на затылок. — Ведь вы другого факультета?
— Ну и что же! Павлова все факультеты слушают!
— Что в нем особенно примечательно, — донесся до Лермонтова звонкий голос студента, окруженного толпой слушателей, — это та удивительная ясность, с которой он излагает свой предмет.
— Московский университет, господа, — средоточие русского образования и приют русского свободолюбия. Поэтому он и есть «рассадник разврата», как изволило выразиться одно лицо, возненавидевшее его еще с Полежаевской истории.
Проходившие мимо Лермонтов и Сабуров переглянулись. Оба поняли, что это за «лицо». Император Николай! И хотя у них в Университетском пансионе ученики в свободное от уроков время тоже не стеснялись высказывать свои мнения и любили потолковать на опасные темы, все же им показалась замечательной та смелость, с которой произнес эти слова студент.
В этот раз Павлов, словно памятуя о присутствии юных учеников Благородного пансиона, говорил особенно просто и убедительно.
Взволнованная и возбужденная расходилась молодежь из аудитории.
Проходя коридором, Лермонтов опять увидел студента, который перед началом лекции говорил о том, что Московский университет — приют русского свободомыслия. Теперь он стоял у окна, как и тогда, окруженный небольшой группой товарищей, внимательно его слушавших.
Лермонтову запомнилось красивое лицо с очень большими, необыкновенно живыми глазами. Он ясно разглядел его, подойдя ближе. Слова, которые он услышал, заставили его невольно остановиться.
— Университет и не должен заканчивать образования. Его дело — развить в нас мышление и научить ставить вопросы, что и делает Павлов.
— Вы не можете сказать мне, кто этот студент? — спросил Лермонтов.
— Который? У окна? Он с физико-математического.
— А как его имя?
— Имя? Герцен, Александр.
ГЛАВА 21
Шумными и веселыми бывали в Университетском пансионе перерывы между уроками. В большом зале ученики прохаживались парами и группами, оживленно беседуя или горячо споря и об игре Мочалова, и о только что вышедшей седьмой главе «Онегина», которая своей простотой и реалистичностью вызвала резкие нападки Булгарина, и о том, кто лучше ведет занятия, Павлов или Перевощиков, и о том, сообщит или нет классный надзиратель Павлову, что один из учеников старшего класса опять принес в пансион запрещенные стихи.
В углу актового зала боролись, чтобы «размяться», а в опустевшем классе, где собралась небольшая группа учеников, кто-то читал такие стихи, к которым весьма сурово отнеслось бы Третье отделение Канцелярии его величества. Да, «дух вольности» царил не только в Университете, как это было весьма хорошо известно шефу жандармов графу Бенкендорфу. И не только ему: граф Бенкендорф не преминул поставить его величество государя императора в известность о том, что благородные воспитанники Университетского пансиона имеют весьма неблагородные склонности, а именно: они интересуются судьбами низшего сословия государства Российского — крепостного крестьянства — и обсуждают действия правительства, открыто заявляя, что основа основ русского самодержавия — крепостничество — позор России.
В один мартовский солнечный день в большом актовом зале было особенно оживленно.
Дурнов, подойдя к небольшой группе учеников, спросил негромко:
— Кто хочет послушать стихи Пушкина, которые я списал сегодня? Пойдемте в класс, там сейчас никого нет. Я вам прочту их, но в руки никому не дам.
— Господа, кто идет?
— Все, конечно!
— Может быть, поставить кого-нибудь сторожить в коридоре?
— Ну вот еще, кто согласится? Всем послушать хочется. Да и нет никого теперь в коридоре. А войдет кто — уберем.
Дурнов начинает читать стихотворение, которое уже тайно ходит по Москве: