На этой почве однажды произошел трогательный эпизод, обнаруживший всю ту силу любви, которую он внушал. - Привычка сорить деньгами и раздавать их направо и налево вовлекла его в неоплатные долги. Перед ним стояла дилемма или бросить любимое дело и поехать гастролировать ради уплаты долгов, или попасть в долговое отделение, куда в то время еще сажали несостоятельных должников. Казалось, Москва должна была во всяком случае его лишиться. Но Москва вовремя узнала про грозившую ему опасность и сумела спасти свою честь и славу. Приближался день его ежегодного концерта, когда ему, по установленному обычаю, подносился подарок. Это и дало возможность найти деликатный способ его выручить. По подписке была собрана полностью вся нужная сумма; на нее был приобретен перстень с огромным бриллиантом-солитером, при чем был условлено с ювелиром, что Рубинштейн, если захочет, может вернуть этот перстень за уплаченную сумму. Так и было сделано; значение перстня было после его поднесения объяснено Рубинштейну, и катастрофа была предотвращена. Нужно ли прибавлять, что мой отец был душою всей этой подписки, ее главным организатором и одним из крупных жертвователей. {58} То, для чего жертвовал собою Рубинштейн, было не только музыка, но большое музыкальное дело, связывавшее его с Москвою, - музыкальное общество и, прежде всего, консерватория. Надо было видеть, каким обаянием он был здесь окружен, как его любили, как его боялись, как он мог одним взглядом уничтожить или осчастливить. Помню, как, бывало, ученики и в особенности ученицы встречали и провожали его обожающими взглядами. Он был иногда нетерпелив и вспыльчив, но ему все прощалось, потому что это были вспышки человека, жившего красотой, а потому слишком глубоко оскорблявшегося всяким уродством, безвкусием и в особенности равнодушием к красоте.
Как сейчас помню репетицию "Фрейшюца" - консерваторского спектакля, которым он дирижировал, кажется, в 1875 году, когда мне было всего двенадцать лет. Войдя в оркестр перед увертюрой, он проверил прежде всего строй литавры, около которой стоял мальчик в серенькой курточке - мой ровесник. Мальчик заволновался, но строй оказался верным. - "Кто настроил? Как, сам настроил?" спросил ласковый голос. - "Молодец!" И мальчик, весь сияющий, вспыхнул как роза. Я почувствовал в эту минуту, что и у меня от души отлегло и обрадовался от души за мальчика. Это был впоследствии известный артист А. И. Зилоти.
Поднялся занавес, и Рубинштейн покрикивал. "Похороны, похороны!" кричал он на хор, {59} недостаточно шумно выражавший радость. "Героине" заметил: "Вот какая дылда большая выросла, а петь не умеет"; та не рассердилась, а только улыбнулась на эту отечески-ласковую брань; появление духа ада Самиэля, оказавшееся в чем-то несценичным, было встречено словами: "Ну и проваливайте!" Самиэль, освещенный красным огнем, засмеялся. Так же был встречен старец - пустынник, благословлявший народ. Контрабасист, уронивший инструмент, был тут же назван "дураком". Но никто не обижался. Все были воодушевлены и увлечены общим подъемом, потому что все верили в него, как в полубога, и все чувствовали, что он любил, и заражались тем, что он любил. И оттого-то спектакль удавался блестяще.
Никогда не забуду, как он наслаждался игрою своих учеников, когда она удавалась. Помню, например, в квартетном собрании квартет выпуска четырех лучших учеников, которые впоследствии все приобрели известность, некоторые даже очень громкую. Это были Барцевич, Котэк, Аренс, Брандуков. Рубинштейн сидел в первом ряду и умиленным шепотом с доброй улыбкой говорил соседу: "Каково, как мальчики мои играют". Думаю, что этого любящего к ним отношения "мальчики" никогда не забудут. За это можно было простить всякие вспышки гнева.
Это были вспышки человека, который горел, потому что любил. Он и умер в полном расцвете своего гения, оттого что сгорел; он не {60} щадил своих сил, не знал отдыха ни в деле которое он делал, ни в той бурной радости жизни, которой он, в свободные от дела минуты, отдавался вместо отдыха.
В окружавшую Рубинштейна атмосферу и мы с детства были вовлечены. Нужно ли удивляться что и мы, как и все, были им увлечены.
{61}
V.
Детская.
Теперь возвращаюсь в нашу детскую, где только что описанное новое сталкивалось со старым. Новым был весь дух, ново было все содержание, но вместе с тем, среди лиц, нас окружающих, было сколько угодно старинных типов, самым контрастом своим оттенявших новое и придававших ему необычайную рельефность.
Из этих типов, быть может, самый яркий - наша няня - Федосья Степановна - олицетворение поэзии детской доброго старого времени, удивительное сочетание нежности к детям, своеобразной фамильной гордости за нас и какого-то восторженно-бестолкового красноречия, выражавшего ее своеобразный нянин пафос.