Закручинился хан, и никто ему помочь не мог, ни делом, ни советом, пока не нашелся певец один, старый-престарый. Вызвался он не только к царю тому добраться, но и, ежели он братом хану окажется, обратно, в Степь родную его вернуть. «Как же ты туда-обратно дойдешь? — хан спрашивает. — Ведь годов-то тебе…» «Ничего, — певец отвечает, — как-нибудь. Мне б туда только добраться, а обратно, может, и без надобности».
Про то, как до гор добирался, да через них — отдельные сказания сложены, их все вспомниать — не упомнишь. Лета его да домбыр лучшей защитой служили, чем иному багатуру оружие. Мягкий и тихий звук у домбыра, такой же и у певца голос. Одно от другого не отличить. Даже и слов не зная, языка чужого, очаровываются слушающие, ни у кого рука не поднимется старика обидеть. Не поднялась и у тех, что путь в царство искомое от иноземцев оберегали.
Исполнил певец наполовину обещание, хану данное, добрался до дворца, в котором царь жил. Пока шел — по сторонам примечал, как людям здесь живется, счастливы ли. Захочет ли царь от царства своего ради Степи родной отказаться? Слух же о нем быстрее кобылицы степной впереди летел. Не успел в город главный пожаловать, встретили его воины, окружили, во дворец повели. Как привели, глянул певец на царя, аж сердце встрепетнуло; не может быть такого сходства у людей, родством не связанных. А как заговорил царь на языке их, никакого сомнения не осталось.
Но вот одолеет ли искусство певца богатство невиданное, коим дворец переполнен, дев прелестных, что танцами своими взоры услаждают? Прежде, чем повеление исполнить, напевом царя потешить, попросил старик еды-питья, обычных для общей их родины. Не нашлось. Испросил тогда воды чистой, хоть колодезной, хоть родниковой, в чашке простой деревянной, присел перед царем, перекинул домбыр со спины на грудь.
Ветром вольным, степным пахнуло во дворце. Зашумели ковыли, вспорхнули в небо синее бездонное птицы потревоженные, топотом грозным с земли поднятые. Мчатся набегом багатуры грозные, беспощадные, страха не ведающие. Мелькает перед глазами придворных железо жалящее, сполохи пожарищ, враги поверженные, девицы красные, полонянки. Не понимают наречия, да и ни к чему оно. Околдованы.
А царю скучно. Привалился щекой на ладошку, локоть в боковину трона упер, смотрит глазами полуприкрытыми. Что ему слава чья-то, битвы прошлые? Он сам славен, он сам не в одной битве побывал. Что ему Степь далекая? Разве сравнится она с богатством, его окружающим?
Прав был певец, одолело богатство искусство его. Видит, ни к чему здесь степные песни. Замолчал. Царь тоже молчал, а потом предложил старику просить у него награды за усладу доставленную.
— Ничего мне надо, — певец отвечает. — Вот, разве, еще чашу воды на дорогу.
Пожал царь плечами. Спросил бы золота — дал бы золота. Спросил камней драгоценных — и тех дал бы. Да что там: танцовщицу молодую, и той не пожалел бы. А коли просит воды, так тому и быть.
Выпил певец, протянул чашу с поклоном, и так это у него неловко вышло, что выпал из-за пазухи сверток полотняный. Упал на пол, развернулся, и все увидели пучок травы.
Нахмурился царь. Уж не отравителя ли к нему враги подослали? Как ни пытался старик оправдаться, — не верит. Велел лекарей позвать.
Пришли те, вертят в руках пучок, — не знают, что и сказать. Не ведома им трава такая, но если по запаху судить, горькому, пряному, не иначе как для зелья черного надобна.
Ну, коли для зелья, так тому и быть. Повелел царь еще воды принести. Пусть старец пред его глазами траву эту в чашу положит, а затем выпьет. Не держал зла, ничего ему не будет. Держал, знать, для самого себя зло изготовил.
Поставили певца перед троном. Взял старец чашу, взял пучок. Разделил его на две части. Одну часть в чашу бросил, другой в руках помял, а затем как бросит к царскому трону. Не успели ему помешать. Сверкнули сабли, и уже готовы были опуститься… Не успели.
Схватился царь за грудь, будто оружие острое сердце пронзило. Вскочил, бросился вперед, — разлетелась стража, могучими руками отброшенная. Пал на колени перед старцем, обнял, слезы из глаз. Ухватил чашу, достал намокшие стебли, будто самое величайшее сокровище на свете. Дрожащими руками к лицу поднес… На ноги поднялся.
— Не царь я вам отныне! — говорит сквозь слезы. — Нет жизни тому, кто свое отечество чужбине предпочитает. Разве смерть в родном краю не милей, чем богатство и слава в чужом? Ищите себе другого, кто будет править вами, а мне отныне другая судьба уготована…
— Не те нынче люди, — сказал послу хан. — От тех времен разве сказание и осталось. Кто нынче за запах трав степных голову сложить захочет?..
— Так ведь и емшан тоже другим стал, — едва слышно, но очень отчетливо произнес посол. — Нужно только знать, кому какой посылать. Иному — запах золота сладок, иному — славы, особливо если к славе часть дани с земли завоеванной приложить, иной положением своим возле хана недоволен, сам на его место метит. Ну а для тех, кого ничем не пронять, ни богатством, ни посулами, — им можно другой емшан послать…