В 1892 г. я приехал на Горку в конце августа. Осень в тот год в наших сторонах была такая теплая, что я еще в сентябре месяце купался в Двинице и часто днем работал в саду. Изредка перепадали дожди. В двадцатых числах сентября стало холоднее, и осень с ненастьем, с темными ночами, с унылыми завываньями ветра начала вступать в свои права. В непогодь я забирался во флигель. В ту осень на Горке я написал свои детские воспоминания и статью «Дедушка Павел Михайлович» (которые впоследствии и были напечатаны).
Мой флигель узеньким коридором разделялся на две равные части, — в той и в другой по две комнаты. В одной половине, без печки, осенью сваливался картофель и лук, колышки с гряд гороха, лейки и проч. В другой половине — с большой русской печью — жил я. В большой первой комнате от входа я устроил себе кабинет. Вдоль стен шли лавки, большой, грубо сколоченный стол служил мне письменным столом; на полках я разложил свои книги и бумаги. В следующей маленькой комнате с полатями была моя спальня. Одно окно выходило во двор, а два — в сад.
В 8 часов утра, напившись кофе, я с полчаса бродил по саду или ходил в поле, а затем работал до 2 часов, в 2 часа шел обедать в «большой дом», после обеда следовал чай. После того я уходил во флигель и усаживался с книгой у окна. В сумерки в дождливую погоду ложился спать, а если дождя не было, я уходил в поле и долго бродил там. Иногда ходил в саду по рябиновой аллее, ходил до той поры, пока в доме не зажигали огня. Эти поздние прогулки по саду и в поле мне особенно памятны. Осенние сумерки для меня всегда были и остались полны какой-то грустной прелести и очарования. К сожалению, я затрудняюсь выразить определенно, в чем же эта прелесть… Она — и в серых, низко нависших облаках, и в угасающем свете дня, разлитом над землей, и в безмолвии опустелых полей, и в неподвижности деревьев с пожелтевшей, печально поникшей листвой, и в таинственной синеватой дымке, заволакивающей дали…
Вечер обыкновенно я проводил со старушками. Тетушка по окончании своих дневных работ иногда раскладывала пасьянс, а ее старая подружка, вздев на нос очки, вязала на деревянных спицах шерстяной чулок. Свет от небольшой лампы, прикрытой зеленым абажуром, ярким кругом падал на стол, а остальная комната пропадала в полумраке. Живо запомнилась мне эта картинка с рембрандтовским освещением, — на темном фоне две старушки у стола… Иногда я вслух читал моим старушкам из сочинений Пушкина, Лермонтова, Козлова, Полежаева, Некрасова. Вечера становились уже долги и темны… Читаю, бывало, а за окном по саду ветер шумит, дождь барабанит по стеклам. Иногда, оставив книгу, я закуривал папиросу и подолгу, молча, сидел, закрыв глаза… Я вспоминал о своих далеких друзьях, о Петербурге.
Здесь — мрак, безлюдье, только ветер завывает уныло, медлительно проходит вечер; здесь уже в девять часов подумывают об ужине, о сне… А там жизнь еще в полном разгаре. Мишурным блеском горят окна магазинов, по ярко освещенным улицам бесконечной вереницей мчатся экипажи, бегут и снуют по тротуарам пешеходы, у театров на площадях толпятся извозчики, где-то слышна музыка…
Порою в столовой начинался тихий разговор и как-то скоро обрывался. Тогда тиканье стенных часов явственно слышалось. Старушки начинали зевать; одной надоедало раскладывать карты, другая уставала вязать. Около девяти часов тетушка заводила речь об ужине. В десять часов наш вечер кончался, и я уходил во флигель.
В дни получения почты — в воскресенье и в среду — вечера у нас проходили оживленнее, и мы долее не расходились: читали и перечитывали письма, рассуждали по поводу их, я прочитывал вслух кое-что из газет, и о прочитанном опять шли толки. Я с особенным нетерпением ожидал писем от жены, хлопотавшей о разрешении мне приехать, хотя бы на время, в Петербург. «Неужели, — думал я, мне опять придется жить зиму в „Золотом Якоре“ или на холодной даче в Любани?..» Утешительных известий не получалось из Петербурга.
Так проходила осень…
10 октября, помню, день был ясный, но холодный. Трава в тени была покрыта инеем, как серебристым налетом. Закраины пруда покрылись тонким льдом. Утром, когда я в своем флигеле сидел за работой, где-то близко за садом послышалось звяканье колокольчика, — явление, редкое в нашей деревенской глуши. Я посмотрел в окно. Тарантас тройкой быстро въехал в ворота и подкатил к крыльцу «большого дома». Ямщик еще не успел остановить разбежавшихся лошадей, как из тарантаса выпрыгнул какой-то полицейский чиновник, и вошел в подъезд.
«Должно быть, становой!» подумал я. Становой изредка наезжал к тетушке по делам — то с окладным листом, то за собиранием статистических сведений. Я продолжал работать. Но вскоре прибежала ко мне горничная и объявила, что «тетенька зовет меня в дом».