В то время, как я стал помнить дедушку Павла Михайловича, он был уже старик лет 75, среднего роста, коренастый, с редкими, разлетающимися прядями седых волос на висках и на затылке, с густыми, клочковатыми бровями, без бороды и без усов. Толстый кончик его носа был покрыт целою сетью мелких красно-сизых жилок. Постоянно, зимой и летом, он носил широкий, черный шелковый галстук, длинный, серый нанковый сюртук, застегнутый на все пуговицы, и широкие серые штаны. Он видел еще довольно хорошо, так что читал без очков, но слышал плохо; при разговоре с ним нужно было кричать, и говорить с ним по секрету было неудобно… Голова его сильно тряслась, руки дрожали, и при ходьбе он волочил ноги по полу. Издалека, бывало, узнаешь о приближении дедушки, заслышав шмыганье его сапог.
Дрожание рук всего более мучило его. Он, бывало, до того рассердится на руки за их непослушание, что начнет с яростью бить одной рукой другую и, чуть не плача, приговаривает: «Вот тебе! Вот тебе, проклятая! Отрубить тебя надо! Отрубить!..». Виноватою чаще оказывалась правая рука, но, само собой, всегда больнее доставалось левой.
Для питья чая на стол перед дедушкой ставилась невысокая скамеечка из красного полированного дерева. Человек, прислуживавший деду, наливал из кружки чай на блюдце и блюдце ставил на скамейку, и затем дедушка управлялся уже сам. Вот тут-то рукам и доставалось от него всего чаще, ибо за питьем чая всего чаще дедушку постигали неприятности: ронянье ложки, разливанье чая по скамейке, битье посуды и т. д.
Дедушка, когда бывал в добром расположении духа, любил подшучивать над гостями: возьмет у кого-нибудь украдкой платок или табакерку, спрячет их, сядет в сторонке и ждет. Ждать ему приходилось не долго, потому что гости уже догадывались, в чем дело, и начинали искать потерянный платок или табакерку, вставали с мест, заглядывали под кресла, под стол, ходили по комнате, пожимали плечами и удивлялись. А дедушка с чисто детским лукавством посматривает на них и посмеивается, а потом возьмет и подбросит к кому-нибудь утащенную вещь. Хозяин найденной вещи — в величайшем недоумении, и дедушка остается очень доволен своими маневрами…
Дедушка Павел Михайлович состоял на морской службе в царствование Павла I. Со смертью этого государя кончилась и служебная карьера моего деда. Потому ли, что с этим царствованием были для него связаны воспоминания юности, лучшей поры жизни, по другим ли каким-нибудь причинам, — судить не берусь, только верно одно, что дедушка почему-то благоговел перед памятью Павла Петровича. Кажется, что он даже как будто не признавал следовавших за Павлом I государей — Александра и Николая Павловичей.
В Фоминском, в нескольких комнатах висели портреты Императора Павла I. В дедушкином кабинете на столе стояла статуэтка из темной бронзы, изображавшая этого государя во весь рост, опирающегося на обнаженную шпагу, и с его знаменитой треуголкой на голове.
Не раз, бывало, сидит дедушка Павел Михайлович в своей комнате за столом, откинувшись на спинку кресла, смотрит на статуэтку обожаемого им монарха и вдруг начнет шамкать своими беззубыми челюстями:
— Да! Это был государь… Вот это — государь!.. Царство ему небесное!..
И губы его что-то шептали, брови хмурились, седая голова его тряслась сильнее обыкновенного, и он в забывчивости, унесшись в прошлое воспоминаньем, сжимал свои слабые, дрожащие руки и стучал ими по столу.
Образ этого государя, очевидно, отражался в его воображении сквозь какую-то светлую, радужную призму и вовсе не в том виде, в каком император Павел I запечатлелся в памяти большинства его современников и явился впоследствии на страницах истории. Павел I, по-видимому, был его кумиром, представлялся ему идеалом человека и государя, рыцарски великодушного, справедливого и просвещенного, мечтавшего и бывшего в состоянии обновить весь мир, если бы только его предначертаниям не помешала преждевременная его кончина.
Дедушка Павел Михайлович вставал рано и рано ложился спать; после обеда отдыхал; в осеннее ненастье и зимой, когда его, бывало, «развалит» к погоде, любил «сумерничать» долее обыкновенного. Летом ходил в рощу за грибами, гулял по саду, бросал в пруд карасям хлебные крошки, а дома вязал мережу и неистово бил мух. Хлопушки для мух лежали у него на столе, на подоконниках, всюду, — и посетитель каждый раз доставлял ему большое удовольствие, если, вооружившись хлопушкой, начинал вместе с ним умерщвлять мух; если же посетитель промахивался, то доставлял тем дедушке еще высшее наслаждение.
Однажды при мне посетитель завел с дедушкой разговор по поводу мух.
— Ведь и мухи для чего же нибудь созданы! — заметил он. — Может быть, они воздух очищают…
— Воздух очищают! — с негодованием вскричал дедушка, тряся головой. — Мухи-то воздух очищают!.. Да они, проклятые, только пакостят…
И он с яростью треснул хлопушкой по столу.
В летнюю пору мухи так сильно досаждали ему, падая ему в чай, в кушанье и жаля его лысину и затылок, что он без злобы не мог смотреть на них.