— Только то, что известно всем…
— Это меня устраивает. Прощайте, Олег. Мне доставила удовольствие наша встреча, хотя она и носила несколько односторонний характер, — сказал, поднявшись и крепко пожимая мне руку, рыжеволосый «брюнет» Джон Микитюк, украинец, не говоривший на родном языке, к которому я почувствовал искреннюю симпатию.
4
В Лейк-Плэсиде в лучах не по-декабрьски ослепительного солнца горели, переливались мириады крупных кристаллических снежинок. Снег лежал на крышах домов, устилал Мейн-стрит — главную улицу этой двукратной олимпийской столицы, присыпал елочки у входа в украшенный затейливой резьбой бело-розовый особнячок под названием «Отель «Золотая луна».
В пресс-центре вежливый служитель, оторвавшись на секунду от созерцания зубодробительных телеподробностей схватки где-то на нью-йоркской улице, нажал кнопку дисплея, и на экране появилась надпись: «Олег Романько, СССР, 17—26 декабря, «Золотая луна», отдельный номер, 42 доллара, без удобств». Американец молча взглянул на меня и, увидев готовый сорваться с моих уст вопрос, предупредил его: «Мейн-стрит, 18». И вновь углубился в сопереживание с героями боевика: он болел, как мне показалось, и за «красных», и за «белых».
Пресс-центр располагался не в здании колледжа, что рядом с «Овалом», ледовым стадионом, как его называли в 1980-м, когда здесь проходила зимняя Олимпиада, а в подтрибунном помещении крытого катка, где завтра выйдут на старт первые соискатели наград.
Подхватив спортивную сумку и неизменную «Колибри», что объехала со мной чуть не полмира, я выбрался по широкой бетонной лестнице из душного тесного зальца и полной грудью вдохнул легкий, морозный, пахнущий арбузами воздух. Не знаю, как на кого, но на меня первый снег действует как допинг: жилы переполняются силой, сердце стучит мощно и ровно, как некогда, когда доводилось выходить на старт, шаг выходит пружинящий, надежный. Наверное, мне следовало бы заняться каким-нибудь зимним видом спорта, лучше, конечно, горными лыжами, да теперь об этом жалеть поздно — моя спортивная карьера давным-давно позади.
Я задержался у бронзовой Сони Хенни и вспомнил, как мальчишкой попал на американский фильм (трофейный, естественно, ведь именно благодаря победе над гитлеровской Германией в Советском Союзе увидели шедевры мирового кино чуть ли не за четверть века) «Серенада солнечной долины», где знаменитая, да что там — легендарная норвежская фигуристка Соня Хенни демонстрировала свои умопомрачительные фигуры на фоне умопомрачительной красоты местных гор, в пучках почти физически ощутимых лучей солнца, под чарующие звуки музыки Глена Миллера. Это была потрясающая симфония любви, где все так прекрасно и чисто, что я плакал от счастья, и в душе родилось чувство обретенной цели, которая делала каждый день еще одним шагом к тому прекрасному, что уготовала мне жизнь. Даже позже, став взрослым и немало поездив по свету со сборной командой страны, я сохранил в глубине души это чистое и звонкое, как весенняя капель, чувство.
Теперь за спиной бронзовой Хенни медленно врастал в землю старый, обветшавший ледовый дворец, где блистала она в 1932 году. Мне показалось, что за последние четыре года он заметно постарел и сгорбился, и ни одно окно не светилось в нем. Грусть, непрошеная и легкая, тронула сердце, и ком подступил к горлу…
Если направиться от старого дворца прямо, через площадь, где некогда перемерзшие гости Олимпиады штурмом брали редкие автобусы «Грей Хаунд», вниз к озеру, то можно было попасть к дому, где я в последний раз видел живым Дика Грегори, моего друга и коллегу, американского журналиста, докопавшегося — себе на голову! — до кое-каких тайн, до коих докапываться было опасно. Но Дик был смелым и честным человеком, и он поведал мне то, что, по-видимому, не должен был говорить иностранцу, тем более из СССР. Он помог мне, помог нам, советским людям, приехавшим тогда в картеровскую Америку, охваченную антиафганской истерией, но для него этот поступок оказался фатальным.
Прости меня, Дик…
Я зашагал по Мейн-стрит, мимо знакомых строений. Тут мало что изменилось, разве что улочки этого затерянного в Адирондакских, так любимых Рокуэллом Кентом, горах были теперь пустынны, с фасадов двухэтажных — выше строений почти не увидишь — исчезли олимпийские полотнища и призывы; в местной церквушке, куда однажды мы заглянули с приятелем погреться, потому как надпись при входе по-русски обращалась к нам с предложением «выпить чашечку кофе (бесплатно) и поговорить о смысле жизни», царила темнота, и никто больше не зазывал на кофе. Светились только салоны небольших магазинов, но людей и там раз-два и обчелся — сезон еще не наступил, а состязания юных фигуристов, конечно же, не смогли привлечь внимание широкой публики.
Я позвонил в дверь — старинную, стеклянную, украшенную фигурной медной вязью кованой решетки.
Пожилая, если не сказать старая, лет семидесяти женщина в теплой вязаной кофте и эскимосских длинношерстных сапожках приветливо закивала мне головой, отступила в сторону и пропустила вовнутрь.