— Это ваш внук? — спросил я г-жу Флош, забыв объяснения, полученные накануне от аббата.
— Наш внучатый племянник, — ответила она, — чуть позже вы познакомитесь с моей сестрой и шурином — его бабушкой и дедушкой.
— Он не хотел идти домой потому, что заляпал грязью всю одежду, когда играл с Терно, — объяснила м-ль Вердюр.
— Ничего себе игра, — сказал я, приветливо обернувшись к Казимиру, — я был у окна, когда он вас сбил с ног… Вам не было больно?
— Надо сказать, господин Лаказ, — пояснил в свою очередь аббат, — что мы не очень сильны в равновесии…
Чет возьми! Я не хуже его это видел; необходимости подчеркивать это не было. Этот пышащий здоровьем, с глазами разного цвета аббат стал мне вдруг неприятен.
Мальчик мне ничего не ответил, но лицо его зарделось. Я сожалел о произнесенной мной фразе, о том, что он мог почувствовать в ней какой-то намек на его недуг. Аббат, съев свой суп, поднялся из-за стола и ходил теперь по комнате; когда он замолкал, он так сжимал губы, что верхняя превращалась в валик, как у беззубых стариков. Он остановился за спиной Казимира и, как только тот допил свою чашку, заторопил: — Идемте! Идемте, молодой человек, Авензоар[4] ждет нас!
Мальчик встал, они вышли.
После завтрака г-н Флош позвал меня:
— Идемте со мной в сад, мой дорогой гость, и поведайте мне новости мыслящего Парижа.
Господин Флош витийствовал с утра. Не особенно слушая мои ответы, он задавал мне вопрос о своем друге Гастоне Буассье и о многих других ученых, которые вполне могли бы быть моими учителями и с которыми он все еще время от времени переписывался; он расспрашивал меня о моих вкусах, учебе… Я, разумеется, ничего не сказал ему о своих писательских намерениях и представился ему только как исследователь из Сорбонны; затем он заговорил об истории Картфурша, где он провел почти безвыездно без малого пятнадцать лет, об истории парка, замка; рассказ об истории семьи, жившей в нем ранее, он отложил и перешел к тому, как он оказался обладателем рукописей XVII века, которые могли бы представить интерес для моей диссертации… Он шел мелкими, частыми шажками, или, точнее, семенил, за мной; как я заметил, брюки он носил так низко на бедрах, что ширинка доходила ему почти до колен; спереди ткань ниспадала на ступни множеством складок, а сзади задиралась над ботинками — непонятно, с помощью какого ухищрения. Некоторое время спустя я слушал его уже вполуха, так как разомлел от ласкового теплого воздуха и весь был во власти какой-то безвольной расслабленности.
Идя по аллее очень высоких каштанов, которые образовывали над нами свод, мы дошли почти до конца парка. Там, скрытая от солнца кустами акации, стояла скамейка, и г-н Флош предложил мне присесть. А затем задал неожиданный вопрос:
— Аббат Санталь сказал вам, что мой шурин несколько?.. — он не договорил, но прислонил ко лбу указательный палец.
Я был слишком удивлен, чтобы сразу ответить, и он продолжал:
— Да, барон де Сент-Ореоль, мой шурин; аббат вам, может быть, не сказал больше того, что сказал мне… но я тем не менее знаю, что он так думает; да и я думаю так же… А обо мне аббат не говорил, что я несколько того?..
— Но, господин Флош, как вы можете думать?..
— Но, мой молодой друг, — по-свойски похлопывая меня по руке, сказал он, — я бы счел это вполне естественным. Что вы хотите? Здесь мы приобрели привычку скрываться от мира, несколько… выпадая из общего движения. Ничто не занимает здесь нашего внимания; как бы это сказать?.. Да, вы оказали нам большую любезность, приехав к нам, — я попытался что-либо возразить, но он повторил: — Да-да, вы были очень любезны, и я сегодня же вечером напишу об этом моему замечательному другу Десносу; но должен вас предупредить; вздумай вы мне рассказать о том, что близко вашему сердцу, о том, что вас тревожит, интересует… я уверен, что не пойму вас.
Что я мог сказать на это? Я молча водил кончиком трости по песку.
— Видите ли, — снова начал он, — мы здесь несколько утратили способность общаться. Да нет, нет! Не возражайте же — это бесполезно! Барон глух как тыква, но настолько кокетлив, что никак не хочет показать и предпочитает притворяться, что слышит, а не просит говорить громче. Что касается меня, то к идеям сегодняшнего дня я так же глух, как и он, и от этого, кстати, не страдаю. Я даже не очень стараюсь их услышать. Общение с Массийоном[5] и Боссюэ заставило меня поверить в то, что идеи, волновавшие эти великие умы, так же прекрасны и значительны, как те, которые захватывали меня в молодости, которые этим великим умам, конечно же, было не понять… так же как я не могу понять проблем, увлекающих сегодня вас… Поэтому я просил бы вас, мой юный коллега, чтобы вы скорее заговорили о ваших исследованиях, поскольку они в то же время и мои, и извините меня, если я не стану расспрашивать вас о ваших любимых музыкантах, поэтах, ораторах или о форме государственной власти, которую вы считаете наиболее приемлемой.
Он взглянул на свои карманные часы на черном шнурке и, вставая, сказал: