Вермудес получил приказание к этому дню воздвигнуть эшафот на площади Педро, куда в восемь часов утра должно было прибыть на колеснице тело осужденного преступника.
Королева была взволнована не менее своего народа, только мысль, что если она не допустит монаха до публичной казни, народ непременно взволнуется и восстанет, заставляла ее не отменять своего решения. Но тем не менее она сильно страдала в ожидании казни.
Рано поутру назначенного для казни дня беспорядочные толпы мужчин, женщин, стариков и детей со страшным шумом направлялись по улицам к месту казни. Никогда еще такое несметное количество народа не помещалось на обширной площади Педро. Огромная овальная площадь была битком набита, а народ все еще валил со всех сторон. Старый и малый хотел поглядеть
на казнь королевского убийцы, принадлежавшего к ненавистным, алчным монахам Санта Мадре.
Женщины с грудными детьми пробирались до самых алебардистов, образовавших цепь вокруг воздвигнутого за ночь черного огромного эшафота и вдоль улиц, по которым должно было пройти шествие. Окна и крыши отдавались за неимоверные цены, так как всякий богатый и бедный хотел поглядеть на казнь знаменитого преступника.
Порожденные ненавистью к инквизиции в народе ходили самые фантастические толки. Говорили, например, что монах Мерино во время казни превращается в дьявола, который потащит с собой в ад старого Вермудеса, другие рассказывали, что он будто бы вылетел из тюрьмы, оставив после себя только свое платье.
Наконец, глухой бой часов возвестил, что настал роковой час. Восемь ударов мерно раздались на колокольне, шепот нетерпения пробежал в толпе, нервы были лихорадочно напряжены, всякий, тяжело вздыхая, поглядывал на пустое пространство, по которому должно было приблизиться шествие.
— Еще ничего не слышно и не видно, — воскликнул длинный оборванный человек, который, казалось, сам только что сбежал с каторги, он головою был выше всех окружающих его, — казнь еще успеют отменить!
— Что, что ты говоришь? Этого не посмеют! — закричало несколько сердитых голосов.
— Кровь должна быть пролита — мы требуем казни! — кричали другие…
— Где же гул колокола? — спросил долговязый. — Отчего же не слышно сегодня колокольного звона?
— Дурак, потому что королевский убийца не заслуживает даже этой чести, до которой мне, впрочем, все равно! — отвечал какой-то солдат.
— Вы, может быть, правы, господин улан, — воскликнул оборванный работник, на бледном, больном лице которого голод оставил глубокие следы, — мне же кажется, что патеры и монахи неохотно бы принялись за колокол в такую неприятную для них минуту!
— Тише — вот он едет! — пронеслось в толпе.
Кто был поменьше встал на цыпочки и вытянул шею, толпа подалась вперед, некоторых притиснули, и они страшно завизжали, шепот одобрения пробежал по толпе.
Глухой барабанный грохот приближался все ближе и ближе. Все глаза были устремлены на улицу, из которой должны были явиться солдаты. Наконец, подвигаясь ровным тихим шагом, барабанщики показались между двойными рядами алебардистов.
Посмотрим и мы на страшное шествие, на которое с лихорадочным любопытством и со сверкающими глазами глядели тысячи глаз.
Впереди шли человек двадцать барабанщиков, мерно ударяя в свои глухие инструменты, за ними следовали трое судей, потом отряд стрелков, назначенных для присутствия на казни. Место, занимаемое в подобных процессиях священником, на этот раз пустовало — никто из патеров не пожелал напутствовать перед смертью преступного своего собрата! Возглас ужаса раздался при виде поезда и сидевших в нем. Никто не мог вообразить себе подобного зрелища, превзошедшего все ожидания.
К низкой черной колеснице были приделаны две скамейки. Стенки с трех сторон возвышались фута на два, сзади же было оставлено отверстие для входа.
На передней скамейке сидел помощник палача, держа в руках вожжи и управляя ослами, на другой сидели два помощника Вермудеса. Их видно было только по пояс — головы были не покрыты, а рукава красных рубашек засучены выше локтей. Между ними поддерживаемый с обеих сторон качался Мерино, королевский убийца. Его обнаженная бритая голова повисла на груди, но ни один мускул не шевелился, разве только когда ухабы потрясали колесницу.
— С ним дурно, — раздался говор в толпе, — он не перенес пытки!