Пронзительные, как стрелы, свистки несутся по всем направлениям, оглушая полицейских.
— Долой предателей!
— Под суд могильщиков Болгарии!
Вот народ уже на площади. Антон, безусловно, где-то здесь, думаю я, это его стихия… Или нет — он снизу подкапывает почву под их ногами… Встают в памяти фронтовые ночи — огонь и металл, — картины боев, мгновенные, мимолетные, похожие то на разноцветное тряпье, то на каких-то темных подбитых птиц. Серые, безымянные кресты в лунную ночь, огоньки неприятельских позиций…
— Что с тобой? — спрашивает мой товарищ справа.
— Ничего, — отвечаю, — слабость страшная.
В глазах кружатся светлые точки; кажется мне, что я лечу над землей. Стараюсь ступать увереннее, готовый помериться силами с самим богом войны, фельдфебелем Марсом.
— Ты ранен?
— Да, пустяки…
Сзади нетерпеливо напирают:
— Идите как следует или выходите из рядов.
— Ну, ну, поосторожнее…
На площади перед Народным собранием уже произносят речи. Но эти люди совсем из другого теста. Они не молятся за упокой души героев — они призывают к ответу. Ответу за жизни тысяч юношей, брошенных в пасть чудовища, за жизни сыновей народа, погибших в угоду безумным правителям, из-за тщеславия вздорной коронованной главы…
Оратор говорит о преступном безумии тех, кто вверг болгарский народ в новое, черное рабство, кто унизил его — и во имя чего? Из-за угодничества перед сильными мира сего, из-за лакейского рвения к чинам и орденам…
— Долой! — бушует площадь, и соседние улицы эхом отзываются ей.
К горлу подкатывает комок, на глазах выступают слезы. Бай Марин и бай Стоян — эти кроткие агнцы — наверное, еще не вернулись в свои селения; все еще сидят в каком-нибудь замшелом окопе, крестятся и целуют крошащийся кукурузный хлеб.
— Слушай, — настаивают мои товарищи, — сказал бы тоже несколько слов!
— Да бросьте вы, не нужно, что я могу сказать?
Чьи-то сильные руки поднимают меня над толпой.
Я отчаянно сопротивляюсь.
Сотни глаз устремлены на меня.
Раздаются голоса:
— Пусть скажет, пусть скажет, ведь он с фронта — он лучше других знает!
Но что я, в самом деле, могу сказать?
— У меня нет голоса, — оправдываюсь я перед стоящими рядом, — холера отняла у меня голос, осколки гранат обескровили меня… Тысячи и тысячи наших братьев лежат там… бессмысленно убитые. Война — враг народа, — вот урок, вынесенный каждым солдатом. Нужно, чтобы все…
Качнувшись, я почти теряю сознание, повисаю на плечах товарищей и сползаю вниз.
Шум толпы едва достигает моего слуха. Он похож на смутный ропот, на скрип обозных телег или затихающую артиллерийскую канонаду. Откуда-то издалека доносится до меня голос человека, произносящего речь с пьедестала памятника Царю-освободителю. Я вижу блеск его глаз, его смуглое крестьянское лицо, большие руки с растопыренными крупными пальцами. Он говорит сущую правду:
— Если бы в этой несчастной стране существовали правда и законность, то за преступное безумие шестнадцатого июня, когда Болгария объявила войну своим бывшим союзникам, царь Фердинанд должен был бы болтаться на перекладине, и именно здесь — напротив этого священного здания.
Детство
Поздравляю Вас… с благополучным прибытием из Турции чуждой в Турцию родную.
Первая глава
Переселение
Мы все едем и едем, а горелому лесу и конца не видно. Равномерное колыхание лошадиной спины убаюкивает меня. Но лошадь прядает ушами, потряхивает гривой, громко фыркает, обмахивается хвостом, и это мешает мне заснуть. Время от времени я прячу лицо на груди у матери, однако мать уже не успокаивает меня больше, зная, что я притерпелся. Порой чувствую — вот лошадь высоко поднимает ногу, чтобы перешагнуть через упавшее поперек пути обугленное дерево, затем снова шагает ровно и уверенно.
Дорогу часто преграждают черные, беспорядочно рухнувшие друг на друга деревья. Тогда мать останавливает коня и ждет, чтобы дядя Вангел отыскал, где удобнее двигаться дальше. Мы объезжаем закопченные стволы, пересекаем вброд быстро несущиеся с гор пенистые потоки, пока не выбираемся на ровную дорогу.