На дачке, на верху горы поселилась княгиня с угловатой грузинской фамилией и ироническим большим ртом. У нее было две дочки, которых чуть где-то раз не зарезали на Кавказе или, быть может, в Крыму. Княгиня потеряла в сутолоке событий мужа и трех сыновей. Дочерей она вывезла сначала зачем-то в Киев, потом в Одессу, потом на Халки. Дочери были бледны и, вопреки всем стихам и романсам о грузинках, пепельноволосы. Впрочем, звали их, действительно, Нина и Тамара. Тамара кончила институт и ждала продолжения жизни, прерванной временно переездами и опасностями, Нина сидела и вышивала по плетеной сеточке белые цветы и античные фигуры: шов нетональный, выходило похоже на занавеску из какой-то уютной и выгоревшей от солнца гостиной, но труд — каторжный.
Слева княгининой дачки жили греки, справа — турки, а через дорогу, в сером доме на спуске горы, жила бледная поблекшая Зинаида Егоровна с отцом, нянькой и сыном Георгием. Кажется, и Егор, и Юрий, и Георгий — одно и то же имя, но в этой семье все были упрямы и принципиальны. Единственного сына Зинаиды Егоровны звали Георгием, седобрового отца — Егором, а убитого немцами мужа — Юрием. И казалось этой нервной, глупой женщине, что не было в ее жизни более значительного вопроса и больших переживаний, как именно этот семейный обеденный спор за столом, какое имя самое правильное. А начался этот спор давно.
Помещичья дочка Зиночка в лиловом платье, сливаясь с сумерками, выходила в бузиновую рощицу, вниз у сада, повертеть в руках толстый журнал и подержать на сгибе локтя золотую свою косу. На террасе оставались дядя и отец Егор, и брат Арсений, и еще какие-то мужчины, высокие и грубые, под стать, дядья и кузены, и все они шепотом, слышным за аллею, обсуждали: отдавать или не отдавать Зиночку за соседа Юрия.
Отдали. Соседу Юрию было на пятнадцать лет больше, чем Зиночке, и он будто бы обещал ее боготворить. Конечно, не боготворил, а молчал, шуршал газетой и щурился зловеще. Отец Зиночки, что не женился вторично (а имел в виду одно время коханочку из Лодзи), такую дочери уготовал требовательную свекровь, что непонятно, где глаза у него были. Свекровь звала сына Юрием, а Зиночка попробовала его сначала звать Егорушкой, как звали отца. Свекровь стучала за столом черенками вилок и ножей и кричала:
— Юрий, почему твоя жена всегда в лиловом, как артистка?
И нельзя было никому на свете объяснить, что у одного арендатора был управляющий, а у того — сыночек, пухлый блондин, что один только ему лиловый цвет нравился. Пролетел этот блондин на пятнистой страшной лошади у березок вечерком и бросил, громко дыша от волнения, на Зиночкину косу и книгу ветку персидской сирени и сказал, нагибаясь:
— Вы сама, как сирень.
Зиночка уже была невестой, и что она могла против мужчин, сидящих на террасе и обсуждающих ее судьбу шепотом?
Пятнистую лошадь привязали вместе к бузине (он один не мог, дрожали руки) и посидели рядом на холмике, что потом оказался муравейником. Ничего, ничего не было плохого в их, единственном на всю жизнь, разговоре, но Зиночка плакала от счастья ужасно, вспоминая этот разговор до конца своих дней… Пятнистая лошадь (бракованная стерва, — говорил про нее арендатор) стояла у березы, не пасясь, и смотрела вдаль, перебирая белыми ресницами и губами. Она вздыхала шумно, и в ее вздохах тонули вздохи Зиночки. Зиночка показалась Жоржу безжалостной.
— Ах, вы безжалостны, — говорил он.
— А что вы последнее читали? — спрашивала Зиночка. — Я читаю только стихи.
У него была бархатная куртка в цветочной желтой пыли и старый гимназический пояс с гербом. В гимназии, которую он окончил в Звенигороде, три года назад, было ему тяжело и одиноко, там были грубые мальчики. А он был нежный и скромный, розовый, и волосы его на затылке шли лунным лучиком.
— В августе еду выбирать карьеру, — шептал Жорж, скрывая, что присмотрена ему на Волге немка-невеста, дурочка, судя по фотографии.