В сие время мира всеобщего Добрыня, витязь, друг и дядя Владимира, господствовал в великом Новеграде. Душа его не привыкла к покою, и сердце трепетало радостно при звуках ратных. «Громобой! — вещал он своему оруженосцу, — седлай моего коня бранного, готовь меч крепкий и копье булатное; мы идем странствовать. Спокойствие в России воцарилось. Тишина господствует в палатах витязей и хижинах хлебопашцев. Но есть страны иные, есть люди не русские, есть области целые, где невинность угнетается, где доблесть не получает награды должной, где великие — исполнены лжи и жестокости, и князья — на тронах бездействуют; где льются слезы кровавые и болезненные стоны к небу возлетают! Седлай коня моего бранного и готовь оружие крепкое. Идем наказать власть жестокосердную и защитить невинность угнетенную!»
На утрие другого дня, — с появлением Зимцерлы румяной на светлом небе, — потек Добрыня путем своим. За ним следовал в мрачном молчании юный оруженосец его, Громобой, коему едва исполнилось тридесятое лето [20]
. Волнистый туман плавал на траве злачной, и громкое пение птиц, вьющихся в пространном небе, казалось, приветствовало витязя в благонамеренном пути его. Много дней длилось их шествие; а доколе протекали они пределы земли Русской, мечи и копья их были в покое. Везде радость встречала их, везде провождали их рукоплескания. Наконец, к исходу двадесятого дня, при закате солнечном, приблизились они к рубежам России. Тут остановился витязь со своим оруженосцем, дабы дать отдых коням своим и решиться, в которую страну первее вступят они — в Косожскую или Печенежскую. Им предлежали границы обоих княжеств.При входе в лес дремучий, на долине, усыпанной цветами благоухающими, при пенящемся источнике, воссели витязь и спутник его. Закатывающееся солнце златило края неба и доспехи странников. Веселием сияло лицо Добрыми; он снял тяжелый шлем свой и повесил на дубе.
«Громобой! — вещал он, — как прекрасно солнце при безмятежном склонении своем в волны морские! Таково уклонение в могилу витязя великого, когда жизнь его была подобна солнцу в возвышенном его шествии; когда любил он добродетель и жертвовал ей жизнию; когда награждал он доблесть, будучи чужд самолюбия».
Спокойствие разлилось на лице его, и сладкая задумчивость носилась в его взорах, подобно прибрежному цветку, коего образ представляют в себе кроткие волны.
«Куда направишь отсель шествие твое, витязь?» — вопросил Громобой.
«В землю Косожскую», — Добрыня ответствовал.
Взор юноши покрылся мраком, и быстрое трепетание груди его возвещало бурю душевную.
«Оставим страну сию», — сказал он в смятении, и вид его был робок и преклонен.
«Что значит это волнение души твоей, юноша? — вещал Добрыня. — Что значит брань, кипящая в крови твоей? — ибо я примечаю ее и хочу знать вину истинную».
«Воля витязя для меня священна, — отвечал оруженосец. — И сколь ни жестоко уязвлю я сердце мое воспоминанием прошедших горестей, но ты познаешь вину тоски моей; и если когда-либо был ты неравнодушен к силе прелестнейшего в мире сем, то ты простишь унынию, царствующему в душе моей!»
Кроткое осклабление разлилось по лицу витязя. Дружелюбно простер он руку к оруженосцу и вещал:
«Юноша! Я познаю болезнь твою: не любовь ли называется она? Но не тревожься. Это есть язва, общая всем, живущим под солнцем; но она — благодарение богам небесным — она несмертельна. Громы оружия заглушают вздохи, и блеск мечей затмевает ядовитый взор предмета любимого. Успокойся, Громобой. Болезнь твоя пройдет, как проходит всякое мечтание, горестное ли оно или приятное. Се воля богов! Было время, — не стыдясь возвещу тебе, — было время, когда и Добрыня, подобно рабу, ничтожному сыну Греции, носил оковы сей лютой страсти.
Вместо того, чтобы согласно великому назначению витязя и сродника княжего быть мне беспрерывно в битвах и трудах достойных моего имени, — я праздно покоился в объятиях красот Севера и забывал все, даже стремление прославить имя свое. Ничтожность одна была в уме моем и сердце.
В один раз, нашед красоту суровую, скитался я в отчаянии по полям и дебрям с подобными мне безумцами. Ветр разносил вздохи мои, и один месяц был свидетелем моего неистовства. И от того-то друзья мои и товарищи, болезнуя о несчастном, составили язвительную песнь, будто Добрыня, чародейственно своей обладательницею, прелестною гречанкою, немилосердно превращен будучи в тура рогатого, скитается по полям и вертепам. Вскоре все киевляне воспели песнь сию, и я в моей пустыне услышал ее, устыдился своего безумия, возвратился к должности — и с тех пор дозволяю себе наслаждаться веселием, доколе оно не опасно для свободы духа моего.
Не могу тебе советовать идти верно по следам моим, ибо ты юн еще и неопытен; но поверь Добрыне, все пройдет, и воспоминание о страсти сей в лета мужества покроет румянцем стыда ланиты твои. То, что дано нам для увеселения, не должно быть страстию; иначе мы противимся назначению богов и достойно наказуемся».
«Разумны слова твои, витязь; но ты иначе судить будешь, когда познаешь всю сокровенность души моей», — сказал Громобой.