И если воины… — он наполовину повернулся лицом к саду, и кучера, не разбиравшие слов, но слышавшие раскаты молодого голоса и видевшие сияние на его лице, подтянулись к подоконникам, восторженно глядя на говорящего, — бдят денно и нощно за датским оборонительным валом, пронзая грозным взглядом ночную тьму, где притаился супостат… то именно он и его единомышленники взлелеяли надежду этих людей и привели их туда; он наша ответственность и наша честь… многая лета ему и иже с ним.
Дальше Клинт не мог говорить, последние слова застряли у него в горле, но будто самое имя поэта стало выражением всеобщих чаяний и всеобщих надежд, его повторяли снова и снова, в гостиной и во дворе, сопровождая криками «ура», и крики отдавались от стен и разносились над лугами и лесами.
Из кучеров ни один не слышал шагов, и едва ли кто обернулся, чтобы взглянуть на Бэллинга, который промчался мимо них с непокрытой головой и еще со двора начал звать дочь:
— Тине! Где Тине? Где Тине?
С тем же пронзительным криком он взбежал по лестнице:
— Тине! Тине! Где Тине?
В сенях он без сил опустился на ступеньку, но ничего не сказал и только покачал головой. Лицо у него было землисто-серое.
— Господи Иисусе, что-то случилось!
— Отец, отец! — Тине прибежала со свечой и наклонилась к нему. — Отец! — еще раз в испуге окликнула она. — Что-нибудь с мамой?
Бэллинг сперва не ответил, потом притянул к себе голову дочери, что-то шепнул ей на ухо, и Тине, побелев, как и он, бессильно прислонилась к стене, воздела руки и снова их уронила.
Бэллинг все еще не мог говорить и подняться тоже не мог, оп только указывал пальцем па дверь гостиной.
Тогда Тине пошла, и распахнула дверь, и опустилась на стул возле книжного шкафа: ноги не держали ее.
Пробст и Клинт стояли в центре круга.
Что, кареты поданы? — спросил у нее пробст. — И Тине ответила, — сама не ведая как, — и слова ее были беззвучны и мертвы.
— Говорят, говорят… что мы отошли от Данневирке…
— Что вы сказали? Что вы сказали? — завопил пробст. Тине видела над собой его склоненное мертвенно-бледное лицо, но ответить не могла, указала только на отца, сидевшего без сил на ступеньке, возле забытой свечи.
— Вы что сказали? — продолжал кричать пробст, хватая Бэллинга за плечи, — Вы, верно, рехнулись? Вы, верно, рехнулись? — и сам весь затрясся, едва устояв на ногах. — Объясните же толком, что вы сказали.
Но причетник его не слышал, он лепетал два слова раз за разом, как после апоплексического удара или как слабоумный…
— Они оставили, они оставили, — лепетал он, тщетно пытаясь поднять руку, в которой была зажата бумага — телеграмма; пробст взял ее, и прочел, и уронил, а сам остался стоять, словно окаменев на глазах у выбежавших из комнаты людей.
Потом он вернулся в комнату. Стен поддерживал его. Все уже знали, что случилось, но никто не проронил ни слова. Так продолжалось с полминуты, не меньше. Потом арендатор из Воллерупа вскочил, дрожа как осиновый лист, ударил по стене стиснутыми кулаками и зарыдал, словно безумный.
Тут со всех сторон послышались рыдания бледных, ожесточенных и бессильных людей, и почтмейстер из Аугустенбурга метался по комнате, возбужденно приговаривая: «Не может быть — не может быть — армия — армия», — и опять одно и то же слово: «армия» — и яростно жестикулировал кривыми пальцами.
За дверью плакали горничные и кучера, которые потом молча вернулись к оставленным во дворе экипажам.
Стен, сидевший напротив капеллана, положил руки на его плечи и горестно поглядел маленькому человечку в лицо.
— Позор, какой позор, — сказал он и уронил голову на стол, словно не мог больше держать ее.
Тут пробста вдруг что-то толкнуло, он поднялся и изрек:
— Этой ночью была предана Дания, — после чего снова опустился на место.
Казалось, он облек в словесную форму общее отчаяние и стыд, дал исток бессильному горю, поднял бурю выкриков; звучали исступленные вопли, пылали лица, слово было найдено: предательство. Клинт внезапно выскочил из своего угла вне себя от ярости, со стоном замахнулся искалеченной рукой и, как ядро, метнул свой бокал над самой головой его преподобия в портрет короля Христиана, вдребезги разбив стекло.
Па мгновение стало тихо, и в этой тишине раздавался только звон осколков, да портрет сорвался с гвоздя; от удара качнулись датские флаги над портретом покойного короля и попадали на диван вместе с иммортелями, но мгновение спустя снова поднялся шум, все опять принялись поносить генералов: Шееля, Плессена, Блуме, Бликсена-Финека, всех без разбора, а пробст, тем временем несколько успокоившийся, сказал, опершись о стол одной рукой и эффектно взмахивая другой:
— Народ еще потребует их к ответу, будет и на нашей улице праздник.
Никто не слышал, как отворилась дверь, но все узнали голос вошедшего и застыли, растерянные, словно пробудились внезапно ото сна.