…Тине встала. Отец еще спал, а вернувшийся из церкви пастор разоблачался по ту сторону кровати.
Мадам Бэллинг внесла кофе и крендельки.
— Ах, мадам, — ласково сказал пастор, — стоило ли вам утруждать себя в такой день?
После этого он отдал должное и кофе и печенью, сидя в ногах постели и бросая порой умильные взгляды на спящего.
— Поистине благостно возвещать слово божье перед такими слушателями, — сказал он, кивая в сторону церкви.
— Да, господин пастор, — отвечала Тине, даже не слушая, что он говорит.
Тине вынесла вслед за пастором его облачение в дожидавшийся у крыльца возок, но сдвинуться с места пастор все равно не мог — проезд между школой и трактиром сделался невозможен. Экипажи застревали в непролазной грязи, лошади останавливались, дрожа всем телом и ничего не видя из-за дождя. Люди целыми семьями одолевали непогоду — дети, женщины, мужчины, согнувшись, встречали дождь и ветер, от ударов которого немели лица, — и шли вперед, только вперед…
Они шли мимо пушек и загнанных лошадей, мимо раненых, которые стонали, лежа на подводах без соломенной подстилки, мимо потерявшихся детей, которые рыдали по обочинам, — но они не видели детей, ибо то были не их дети.
Даже их собственные стенания отдавали мертвечиной. И отнюдь не самое дорогое свое достояние тащили они с собой, а то, что неведомо для них сунул им в руки страх. Дети волокли пустячную кухонную утварь, старухи судорожно прижимали к груди, будто бог весть какое сокровище, потрескавшиеся зеркала, на поверхности которых проливной дождь размывал отражение искаженных лиц.
Женщины молили дать приют — хотя бы детям — у Иессенов, у кузнеца, в трактире, у каждой двери, но нигде не было места. И, заглушая все звуки, заглушая бурю и канонаду, сотрясавшую площадь, остриями ножей резали слух крики раненых, когда возки застревали в толпе, а санитары, изнемогшие и отупевшие под бременем горя, перекладывали несчастных без всякого сострадания.
Кузница была забита до отказа, какие-то девочки сидели на кладбище, прямо на мокрых камнях. У ворот, загородив дорогу остальным, расположилась на подводе маркитантка и распродавала свой товар, выкрикивая немыслимые цены, а голодные дети жадно ели что-то тут же, под дождем и ветром. Между подвод, лошадей, беженцев сновал калека, предлагая свое пиво, и тяжелый кожаный кошель со звоном бился о его костыли.
Пораженный ужасом, пастор по-прежнему стоял на крыльце подле Тине, но вдруг из-за трактира прямо в водоворот телег и людей въехала еще одна коляска. Дети с криком попадали, и телеги наехали одна на другую.
Все сразу узнали мадам Эсбенсен, восседавшую на пружинном сиденье. Мадам Эсбенсен, как всегда, спешила по своим делам. И вдруг измученные, обезумевшие от горя люди начали смеяться, шутить, окликать мадам, а она сидела, могучая и довольная, возвышаясь над всеми головами. И ей уступали дорогу, и перед ней теснились в сторону, и смех не умолкал. Пастор торопливо сбежал с крыльца и сел в свою коляску, чтобы следовать в кильватере у мадам Эсбенсен, которая спокойно катила между подводами беженцев.
Толпа снова сомкнулась. Солдаты налегли на колеса пушек, чтобы выволочь их из грязи, не замучив лошадей до смерти, из-за трактира взмыленные лошади санитарной службы вывезли еще один возок с ранеными.
В этом возке были сплошь тяжелораненые. Для них требовалось отыскать место. Их нельзя было везти дальше. Те, кто стоял поближе, окаменели от стонов, которые раздались, когда раненых начали поднимать на крыльцо школы.
За ними следовал полковой лекарь. Суетливо забегали измученные санитары — то за водой, то за порожней посудой. Они сдвинули поближе одна к другой кровати, а вновь привезенные стонали на полу. Не было полотна, не было корпии.
Тине помчалась в трактир за тем и за другим, пробиваясь сквозь толчею. В трактире на разбросанной по полу соломе вперемежку лежали женщины и дети. Дети зябли на каменном полу, плакали, жались к печке.
Мадам Хенриксен принесла полотно и мягкие тряпки, она долго отбирала все нужное в уже опустошенной кладовке, а Тине нетерпеливо ждала, ибо в ушах ее все еще звучали стоны раненых.
Мадам без всякой охоты расставалась со своим добром, она рассматривала и обнюхивала каждый лоскут да еще приговаривала при этом:
— В доме не осталось ни крошки съестного, ничего, ровным счетом, откуда прикажете брать? И какой прок от всех служанок?
На дойку их и силком не загонишь, хоть веревкой привязывай…
Не переставая рыться в тряпье, мадам бросала своим служанкам все новые и новые обвинения: от тайного страха за Тинку она с каждым днем становилась все злей.