Он склонился к ней и наполовину машинально, наполовину из жалости поцеловал холодными губами ее скорбное лицо.
Тине осторожно выпрямилась и заговорила — как человек, которого бьет озноб, — робко заговорила о ночах, о шанцах, о погибших.
Он отвечал односложно, безжизненным тоном.
И после каждого ответа Тине становилась все бледней и каждый следующий вопрос задавала все тише и тише.
В голове у нее осталась одна только мысль: спрятать стол, задвинуть его за кровать.
Над ними слышались усталые шаги офицеров, ленивый разговор окончательно замер, а Берг, словно ему все-таки приятно было ощущать тепло ее тела, продолжал сидеть, прижимая голову Тине к своей груди.
Тине сняла его руку со своей головы и встала.
— Вы не хотите поужинать с остальными? — спросила она тусклым голосом. Она и сама не могла бы сказать, почему ее больше всего занимала эта единственная мысль.
— Да, пожалуй, уже время, — сказал Берг и вышел.
Тине вышла следом. Она все приготовила на кухне.
Офицеры молча сошли вниз, а в людской Софи кормила сержантов, те ели с жадностью, но взгляд их воспаленных глаз оставался таким же мрачным.
Тине разложила по тарелкам кушанье для офицеров, и Софи начала разносить тарелки.
Только блюдо для лесничего Тине подала сама.
Офицеры молча сели к столу и принялись за еду. Софи прислуживала молчаливой компании, издавая при этом странные звуки, весьма напоминавшие подвывание. Тине следовала за ней, скованная и застывшая.
Иногда кто-нибудь из офицеров нарушал молчание и заговаривал, но казалось, будто говорящий не слышит ни собственных слов, ни ответа. И снова все умолкали и сидели за столом с одинаковым до удивления взглядом — словно все до единого углубились в одинаковые раздумья.
Тине внесла блюдо для Берга и подошла к нему. Он взглянул на нее, но она уже сумела справиться с собой. Только лицо ее становилось все бледней и бледней, словно кровь капля по капле уходила из тела.
— А это, верно, матушка ваша приготовила, — сказал Берг. Лицо Тине дрогнуло, она даже попыталась улыбнуться, как бы подтверждая его слова.
Офицеры встали из-за стола и все так же в молчании расселись по креслам, провожая глазами дым своих сигар. Порой кто-нибудь вставал и принимался расхаживать по комнате, как бы забыв о присутствии остальных, механически, словно погрузившись в одну неотвязную мысль, а затем опускался на прежнее место, с которого только что встал.
Тине входила и выходила, возвращалась снова и снова, чтобы хоть поймать его взгляд, услышать звук его голоса или, на худой конец, просто чтобы быть там, где он.
Из амбара донеслось пение — певцов было немного, и голоса их звучали слишком уж пронзительно.
Один из капитанов отложил сигару.
— Это новенькие, — мрачно сказал он Бергу.
Песня крепла, еще несколько голосов ее подхватило, и тогда майор поднялся и сказал:
— А вы, лейтенант, неужто вы разучились петь? Спойте что-нибудь в ответ.
Лэвенхьельм подошел к роялю, откинул крышку, сел с оцепенелым видом, словно автомат, и запел:
В сопровождении двух корреспондентов вошел барон — один был англичанин, второй — тот, смуглолицый, оба только что вернулись из штаб-квартиры; вошедшие поздоровались. Лэвенхьельм продолжал петь, а те, кто помоложе, подтягивали, прижавшись головой к стене, глядя прямо перед собой и механически разевая рты.
Песня смолкла, но никто этого не заметил, даже сами поющие и те, пожалуй, нет.
В этой внезапной тишине неожиданно громко прозвучал голос англичанина:
— А знаете, из-за канонады даже солнца не видать.
Тине и Софи начали стелить на диванах, офицеры поднялись с мест. Теперь по всему дому слышались только тяжелые шаги расходящихся по комнатам постояльцев, но разговаривать никто не разговаривал.
В гостиной остался лишь копенгагенский корреспондент, он мертвой хваткой вцепился в замешкавшегося капитана и каждую свою тираду кончал словами:
— Верьте слову, я больше ни за какие деньги не сунусь на этот мост.
— Разумеется, разумеется, — отвечал капитан, не слушая корреспондента, ибо в ушах у него до сих пор стоял оглушительный грохот.
— Нет, — снова заверял его представитель прессы. — На мост я больше не ходок.