— Я родился под несчастливой звездой, пан начальник. Черт меня дернул разбирать мешок с почтой. Я это делаю часто, но сегодня была не моя очередь. Там оказался и этот конверт. Согласитесь, что он бросается в глаза. Такие письма в Правно не приходили, но, кажется, будут часто приходить. Конверт пошел по рукам, поднялся шум. Понятно почему! Конверт попал к Кильяну, и его затрясло. Он немец, но, подчеркиваю, достаточно порядочный, а штаб пана Киршнера на его участке. По всем правилам, письмо должен был вручить адресату Кильян. Я и говорю ему: «Кильян, Кильян, бедная твоя головушка. Ты принесешь такую горестную весть шефу правненских немцев, в душе он будет оплакивать своего сына-героя, потом придет в исступление и отдаст тебя в эсэсовцы». Больше я ему ничего не сказал. «Не пойду я с этим письмом, лучше под поезд брошусь!» — истерически закричал Кильян, как с ним иногда бывает. «Ну, тогда схожу я, я словак, у Киршнера руки коротки меня достать!» — говорю ему. И Кильян от радости расплакался. Я еще подумал, как противно, когда плачут мужчины. Вот и все, пан начальник. Или вам охота послушать еще что-нибудь трогательное? Что-нибудь такое, от чего растает даже сердце человека в жандармском мундире? Могу рассказать вам о своем трагическом детстве. Сущая мелодрама! Посмотрите-ка, Киршнер бежит, ему уже все известно. Не пристало пану Киршнеру бегать. Полные люди должны ходить степенно. Возьмите себя в руки, к интересах своей будущей карьеры возьмите себя в руки! Я лично вручу ему письмо. Увидите, как он его выхватит! И, не сходя с места, прочитает. Я выражу ему соболезнование, скажу, что геройски погибший Франц был моим лучшим другом и потому… и так далее. Он это проглотит. Сегодня — да. И ставлю свое месячное жалованье против вашей кроны, что он подаст мне руку и поблагодарит. Не желаете выиграть? Вам следует присоединиться к моему соболезнованию. Придумайте что-нибудь. А тем временем я бы подбил всех на площади тоже выразить ему соболезнование. До вечера затянулось бы дело, хе-хе! Молчите, он уже близко! После церемонии я к вашим услугам. Мне будет весьма приятно. Тсс!..
С холодным лицом Ремеш поклонился Лео Киршнеру.
— Этого не может быть! Не может этого быть! — бормотал тот, приближая багрово-красное лицо к конверту в черной рамке. Он вырвал письмо из рук Ремеша и, держа перед собой, крепко стиснул его пальцами. Сквозь бумагу проступили туманные очертания больших черных букв готического шрифта. Киршнер вскрыл конверт и стал читать. Глаза его бегали, вылезали из орбит, губы слегка шевелились, произнося: «Мой Франц, мой Франц…»
— Разрешите выразить мое искреннее, глубокое соболезнование. Франц был моим близким другом, пан Киршнер, — повысил голос Ремеш. — Ваш сын был великий человек. Родина его не забудет.
Ремеш протянул руку.
— Они пишут, пишут… — В смятении Киршнер показывал на последнюю строчку похоронной, потом мутным взглядом посмотрел на Ремеша и схватил его руку.
«Комедия! Дикая комедия!» — возмущался Куниц в душе и растерянно бормотал что-то бессвязное.
Киршнер протянул руку и ему, посмотрел на башенку ратуши. И, уходя, строго приказал:
— Пан Куниц, в двенадцать зайдите ко мне. — Левую руку он прижимал к груди.
— Мы можем идти, пан начальник. Я с величайшей охотой разъясню вам все до мельчайших подробностей.
«Он сумасшедший. Мои ребята сделают обыск в его доме. Я распоряжусь немедленно. Только сперва нужно основательно все обдумать. Все, с самого начала. Совершенно ясно, что он ненормальный».
— Я пошутил, пан Ремеш, — сказал Куниц. — Вы свободны.
— Приятно слышать, хе-хе! Вы весьма догадливы. Я хорошо это понял. Там стоит Яна, дочь Мюниха. Брат у нее эсэсовец. Что вы скажете, если я на ней женюсь?
«Он ненормальный, или…» — Куниц посмотрел в упор на Ремеша и встретил зловеще поблескивающий взгляд прищуренных глаз.
— Женитесь, конечно, пан Ремеш. Я вам мешать не стану.
Куницу с трудом удалось произнести эти слова. Он презирал Ремеша, брезговал им и отошел от него, как от неживого предмета, не прощаясь.
«Ну-ну! Это опасный дядюшка, он достаточно умен. Надо держать с ним ухо востро. Ищейка старой школы. Сразу видно! Что он знает? Все?» И когда Ремеш нехотя допустил это, он пожалел себя. Вчерашний вечер и нынешний день! Вчера он пережил несколько волнующих часов. Такие мгновения окрыляют. Но стоили ли они того? И холодный разум взял верх над минутной растерянностью: «Доказательства, дядюшка, доказательства! Для вас они всего важнее, а их-то у вас и нет!»
На площади стояли грохот и гомон. Это вереница телег выезжала из боковой улицы с грузом досок, направляясь на железнодорожную станцию. Окна в шести трехэтажных, во всех двухэтажных и одноэтажных домах были раскрыты. На подоконниках белели перины и подушки, пышные, округлые, напоминающие грудь и бока жены Домина.
Зябко поеживаясь, выбежал из двери правненский аптекарь Седлитц, потер руки, вытягивая длинные пальцы, и, когда вобрал в белый халат немного солнечного тепла, юркнул назад, в аптеку, крикнув:
— Греет, греет! И еще как греет. Все, конец зиме, конец этой проклятой зиме.