Вопрос был неожиданным, как неожиданна в таких случаях любая искренность. Мы промолчали. Да и что мы могли ему ответить? Я стоял на посту у окна и наблюдал за Анушей, которая сидела на скамейке в сквере. На коленях у нее лежала раскрытая книга, по глаза были устремлены на улицу. Ее медно-рыжие волосы светились на солнце, а когда она поворачивала голову, от волос словно бы отлетали золотые искры.
Внезапно меня охватил гнев против этой девушки. Это она была яблоком раздора, из-за нее распалась наша славная мужская дружба. Из-за ее синих глаз, ее немыслимых волос… Кто-то должен был снова связать распавшуюся цепь, и это могли сделать только Михо с Анушей, никто другой.
— Ладно, — сказал я, не переставая следить за Анушей, но уже не видя ее. — Если хочешь, я тебе объясню… Мне не нравится твой флирт с Анушей. Не нравится, когда в дело впутывают личные чувства.
— А что ты тут видишь плохого? — спросил Михо, не поднимая головы.
— Вижу, не вижу… Сейчас не время для любовных историй.
Он ничего не ответил. Только обжег меня своими черными глазами и опять стал глядеть на пол. Меня поддержал коротышка Георгий.
— Не к добру твои шуры-муры. Что уж тут объяснять, кажется, не маленький… Девушка жизни своей ради нас не жалеет, под ее домом земля горит, а тут еще ты ей голову морочишь. Не дело. Перестреляют нас всех когда-нибудь, как зайцев.
Почему нас должны были перестрелять, как зайцев, из-за их любви, вряд ли кто-нибудь мог объяснить. Но я не стал вмешиваться. Остальные двое одобрительно кивали. Михо взглянул на нас еще раз. Потом встал, сунул пистолет в карман брюк, подтянул пояс, застегнул пиджак.
— Хорошо, — сказал он как отрубил. — Конец. Прекращаем шуры-муры.
Лицо его стало черно-желтым. Мы бросились к нему, обступили. Пусть он нас правильно поймет. Нам вовсе не нужно, чтоб он расстался с Анушей, мы только хотим предостеречь его от ошибки… Теперь, когда враг подстерегает за каждым углом, когда нас ждет опасная работа, когда мы должны быть как пять пальцев, сжатые в кулак…
Вошла Ануша, и мы замолчали. В комнате настала тишина, внезапная, как удар.
— Уж очень вы засиделись, — сказала Ануша. — Отец придет с поезда в семь. Что-нибудь случилось?
Она встревоженно оглядела нас, и глаза ее остановились на Михо. Он сказал:
— Ничего, Ана. Толковали тут о любви… Можно ли в наше время любить. Ты как считаешь?
Она смотрела ему в глаза. В комнатке было тепло и душно.
— Не знаю, — тихо сказала Ануша. — Любовь — это что-то огромное. И приходит она раз в жизни… Но товарищество я ставлю выше любви. Крепкое, верное до смерти товарищество.
Она стояла перед нами — маленькая, тоненькая, в своей золотой короле, белая, как январская снежинка. А губы ее были словно обсыпаны пеплом.
Мы поспешили разойтись — по одному, как того требуют законы конспирации. Последним остался Михо.
Что произошло между ними, о чем они говорили после нашего ухода — не знаю, но после того дня их обоих как подменили. Ануша сделалась замкнутой и строгой, редко улыбалась и спешила занять свой пост в сквере прежде, чем мы все соберемся. С Михо она держалась холоднее, чем с кем-либо из нас четверых. Ее гитара исчезла из комнаты. Мы больше не болтали, не шутили. Умолк смех. Мы как-то сжались, ушли в свои раковины, старались не смотреть друг другу в глаза, говорили только о деле… Как легко убить чужую радость, — одно неосторожное прикосновение, один легонький щелчок!
За две-три недели Михо сделался неузнаваем, — кожа да кости, глаза — словно два уголька, на которые плеснули воды. Весь он как-то сник и даже стал будто меньше ростом. Как только мы кончали говорить о деле, уходил первым, не дожидаясь возвращения Ануши.
Настроение в нашей группе резко упало, угас наш боевой запал. Теперь мы не спорили с командиром. Более того, торопливо кивали на все его предложения, и это было куда хуже, чем прежние придирки. Время от времени я улавливал в его взгляде грустную насмешку: «Ну что, теперь вы довольны?»
Нет, довольны мы не были, но исправить ничего не могли. Хуже всех, вероятно, чувствовал себя я. Михо по крайней мере знал, что Ануша его любит, я же был лишен и этого утешения. Меня мучили угрызения совести, и я часто метался между желанием признаться в своей вине и вспышками самолюбия, препятствовавшими этому. Но и в такие минуты я жалел не столько Михо, сколько себя самого… Нет, мы не были больше пятью пальцами, сжатыми в кулак.
А вскоре нам предстояло расстаться.
Я хорошо помню тот знойный июньский день, нашу последнюю встречу у Ануши. По небу проносились белые облака. Откуда-то со Стара-Планины долетали глухие раскаты грома, и над городом начинал лить крупный тяжелый дождь. Но когда он переставал, духота еще усиливалась. На пыльных улицах Индустриального района, где я жил, дождь оставлял темную корочку; грузовики и телеги прорезали ее белесыми лентами. Дважды — над Слатинским редутом и над Лозенцом — появлялась радуга, и я вспомнил старое поверье: кто под радугой пройдет, жизнь счастливо проживет. Но кому хоть раз удалось пройти под радугой?..