Яно прищурился, провел ладонью по морщинистому лбу. Словно собирал всю свою волю, силясь вызвать из глубины души все, что долго там копилось, скрытое, но живое и причиняющее боль.
— Много с тех пор воды утекло. Я даже не припомню, какой она из себя была, моя жена, Марка. Только волосы помню — длинные и густые, как чесаный лен. Бывало распустит их — ну прямо королева. Женились мы по любви. Мы, бедняки, от любви рождались, по любви женились; только умирали от нужды. Жили мы с Маркой, с женой то есть, в любви и согласии; были мы бедны, зато молоды, мир нам еще не показал своих когтей, и счастье, мнилось, совсем близко. Две пары рабочих рук, в жизнь идем плечом к плечу — куда ей нас одолеть!
Да только одолела. Об этом-то и хочу рассказать.
Случилось все в пору молотьбы. Урожай в тот год выдался богатый, красавица-пшеничка поднялась — такой и не упомню. Только-только кончилась война, народ еще голодал. Вот мы и радовались: эх, думаем, кстати сейчас людям такой урожай! А больше всех радовался хозяин, отец нынешнего. Ночи напролет просиживал в горнице, доход подсчитывал. Свет из его окна на двор падал, и мы, когда шли к молотилкам, старались держаться подальше от этого света, — как бы хозяин не заметил. Потому как был он строгий, суровый. По-человечески с тобой не поговорит, все рычит, словно выгнанный из логова зверь. Богатство-то свое он на войне нажил, обманом да жестокосердием, а коли приходилось крону из рук выпустить, от злости у него жилы на шее вздувались.
Ну вот, собрались мы раз утречком на работу. Еще тьма на дворе, а все батраки уж на ногах — такой у нашего хозяина был заведен порядок. Марка месила тесто. Вдруг схватилась рукой за голову, а другой — за стол, чтобы не упасть. Я ковырялся в углу, столярничал; каждое утро работал, готовил колыбель нашему будущему сынку. Глянул на Марку — как лист белая. Кольнуло меня в сердце, с места двинуться не могу. Только и выговорил:
— Что с тобой, Марка?
А она прикусила губу, глаза закрыла. Потом глубоко вздохнула — это уже к ней жизнь возвращалась.
— Сам знаешь, что со мной… — говорит. И опять стала месить.
Я и вправду знал, что с ней. Мы ждали сына, он должен был родиться месяца через два. Откуда нам было знать, что родится сын? Да так, знали — и все. Он жил с нами задолго до появления на свет, даже имя мы ему дали — Ондрик, в честь дедушки. Право же, все для него было приготовлено, ждали его, словно короля. А уж как мы его любили, нашего Ондрика, нашего первенца!
Вот и говорю я ей:
— Марка… не след тебе на работу идти, раз нехорошо тебе…
Она улыбнулась, голову вскинула; волосы у нее были повязаны цветастым платком, чтобы не падали в тесто.
— Да это так, пустяки; я уже совсем здорова. Сам знаешь, Янко, нам теперь столько всего понадобится. Ведь родится Ондрик. Разве можно встретить его с пустыми руками?
Вот какая была у меня жена! Янко меня называла… Что правда, то правда, теперь, думаю, нам всего понадобится больше. Да еще я вспомнил, как хозяин угрожал: кто не отработает молотьбу, получит только четверть платы! Тогда он мог делать с нами что хотел, не было у нас нигде защиты, а сами мы еще не знали, где ее искать.
И пошли мы на работу, держась подальше от света из хозяйского окна… Подходим к молотилкам. А там уже распоряжается молодой хозяин, вот этот самый, что сидит теперь перед нами, — он распределял работу. Марку, как всегда, поставил на молотилку, — снопы разрезать, а меня — к мешкам. Таскать их приходилось довольно далеко — к амбарам. Мешки тяжелые, да мне в ту пору все было нипочем! Силушка по жилушкам разгуливала, работник считался первостатейный. Вскину два мешка на плечи и шагаю, еще и посвистываю. Не думайте, что хвастаюсь, спросите хоть кого из нашей деревни, всякий вам скажет. Я ведь и теперь в работе не последний.
Таскаем мешки, таскаем, а время уж к десяти клонится. И всякий раз, как подхожу к молотилке, отыскиваю глазами жену. Марка работает, как обычно: повернется, поднимет сноп, быстро и ловко его разрежет. Да еще успевает глянуть на меня и улыбнуться. Все идет, как заведено, но во мне растет какое-то беспокойство; я ношу мешки быстрее, дольше стараюсь побыть у молотилки. Сам над собой посмеиваюсь, отгоняю страхи, но никак не могу отогнать.
Наконец, иду к молодому хозяину. Он стоит у весов, записывает что-то в книжечку. Низко кланяюсь ему — у нас тогда была привычка кланяться богатым хозяевам, как в былые времена поджупанам:[1]
— Пан Мишинка… — молодого хозяина мы звали паном Мишинкой, ведь он был образованный, как раз вернулся после ученья; к старому-то мы обращались попросту — «хозяин». — Пан Мишинка, — говорю, — уж будьте так добры, пошлите Марку, мою жену, на полову. Вы же знаете, она в положении, на этакой высотище с ней, не ровен час, что-нибудь случится.
Он только глянул на меня из-под очков и продолжает записывать.
— Пан Мишинка… — начинаю сызнова. Тут он вдруг набросился на меня, взревел совсем, как его отец:
— Что стоите?! Думаете, я вам даром платить буду? Или, может, вместо меня решили распоряжаться?
Злость меня взяла, да что я мог поделать?