— Он сам мне говорил, — продолжал Костайке, и она перестала смеяться. — Землетрясение он и то предугадал, стервец. Захоти он пойти с тобой на развилку к мертвецу, никого б он не испугался. Почуял бы, что надо, — так пошел. Подлил бы
— А ты и рад-радехонек.
— Не таковский я человек, чтобы радоваться по пустякам, барышня. Не скажу, что не рад, но и не обеспокоен. Раз Стойкович спит, значит, все в порядке — и я отдыхаю. Гляди, гляди, ему что-то снится, ишь как улыбается во всю ширь своей вставной челюсти.
— Может, он подслушивает?
— Навряд ли, он-то знает, кого бояться, а на нас ему начхать. Спит он. Какой ему интерес подслушивать? Ничего-то он от нас не ждет — ни плохого, ни хорошего. Вот и спит без просыпу. Умеет уважить свое естество, барышня, такой тыщу лет проживет. Бережет себя. Нет у него какой малости, зубов там одного-двух, он не скупится — целую челюсть вставляет, чтоб хлебушко десны не царапал, раскошелиться спешит, деньги в чулок не копит. Знает, хитрец, когда говорить, когда спать, все-то он знает…
— Чтоб у него язык отсох, чтоб он говорить разучился, чтоб не обрел утешения ни на земле, ни под землей, чтоб зачах его корень, чтоб не сыскалось сухой доски ему на крест, чтоб некому было тело на кладбище свезти, чтоб земля ему не была пухом…
— Что ты запричитала, как деревенская баба, смешно тебя слушать. Ты небось скажешь, сама земля его проклинает, а не я, может, и это говорила твоя Катарина, или как там ее зовут?
— Ага, не забыл. Вот и хорошо, не забывай, не забывай ее. Не ровен час, доведется еще про Катарину услышать… В голос кричать мне хочется. Слышишь? Завыть, будто я и впрямь рехнулась, господин Костайке! Запустить бы яйцами в ваши дурацкие лбы, разгромить проклятущий кабак, пластинки перебить все до единой, хоромы сжечь, пускай зеленой травой кругом все позарастает. Моченьки моей нету, сил терпеть не стало. Уйду-ка я лучше. Слышишь, угомонилась я, унялась, будто смерть меня прибрала.
Костайке умиротворенно улыбался, поправляя сорванные у дороги маки, которые цвели-расцветали в его нагрудном кармане, источая резкий, духмяный запах.
— Не обижайся на Стойковича, он вроде бы и хотел избавиться от
Анастасия вынула цветок мака из нагрудного кармана Костайке, понюхала. Он замер, удивленный. Потом воткнула обратно, пристально поглядев на него. Она, казалось, уже давно не слушала его.
— Ты похож на столб в воротах…
— Что, что? — не понял Костайке.
— Говорю, ты как расписной столб в воротах, с красными маками на груди, за версту видать.
— «…с красными маками…» Что ты хочешь сказать?
— Ничего. Хорош маков цвет у тебя на груди, точь-в-точь как на наличниках да воротах его рисуют. И цветут твои маки в кармане, расцветают, нисколько не увядают, чертовы цветы, нюхнешь их посильней, усыпят поскорей, дурманом душу утишат, сон подкрадется, скорехонько сморит. Понял?
— Нет, — засмеялся Костайке.