— Я вижу, как он проносится по всему земному шару… Этот ветер, щеголеватый, красивый, проносится над тропиками, и, когда он, красивый и сильный, дует в горах, кажется, будто он хочет снести их. И он летит, Петре, через Европу, через Африку и Азию и приносит теплый летний дождь. Посмотри, Петре: струны натянуты, и, когда я перебираю их пальцами, колосья золотятся, наливаются и клонятся под тяжестью зерен, и расцветают все белые акации сразу и стоят, точно невесты. И дети растут с чистыми душами и не боятся ловить бабочек. Моя гитара, Петре, знает тысячу песен и даже больше.
Петре слушал, положив руки под голову. Лампа угасала и коптила, стекло стало совсем черным, но они этого не замечали. Петре хотел представить себе, что видел Савел, он даже наморщил лоб, пытаясь не отставать от него, но тщетно. Савел всегда был сильнее его в географии и истории. Савел всегда думал не так, как все люди, он шел напрямик, через поля, через моря и океаны за тридевять земель в тридесятое царство и делал это так серьезно, что никому и в голову не приходило над ним смеяться; просто невозможно было смеяться над ним; и когда он уносился так за моря и океаны или когда играл на гитаре, ты вдруг начинал чувствовать себя дураком. А ведь сам-то он был совсем не видный.
Петре взглянул на Савела: тощий, точно рыба угорь весной, и черный, до того черный — ну прямо цыган. Грудь у него была совсем узкая, и даже непонятно, откуда брались в ней слова и где они там помещались. Петре всегда огорчался, что друг его так худ, а сейчас он с испугом подумал: вдруг Мезат не примет Савела? Вдруг скажет, что он слишком хилый? Надо будет Савелу надеть отцовский пиджак, тогда Мезат не разглядит — в пиджаке грудь и плечи его покажутся шире. Утром глаза у людей заспанные и не так хорошо видят, и если прийти пораньше, еще затемно… А когда рассветет и Мезат очухается, будет уже поздно — у него не хватит духу прогнать Савела. И потом, Савел умеет играть на гитаре, а цирк без музыки…
— Савел, пойдем, а? Который час?
— Не знаю. Когда бьют часы на колокольне, у нас не слышно…
У соседей лаяли собаки. Ребята вышли. Мать Петре не спала. Она дала им сверток и одернула на них пиджаки — плечи немного висели.
— Дайте поцелую вас, родные, — сказала она и поцеловала их обоих. Она стояла в воротах, пока Петре и Савел не свернули у колонки за угол.
— Собаки лают, — сказал Савел, — должно быть, люди встали, собираются в поле.
Цирк расположился за префектурой. Было тихо. Мезат спал, и они побоялись его разбудить. Звезды были холодные, как льдинки. Петре направился к тому месту, где цирк давал представления, и осветил фонарем землю: клочки газет, опилки… Земля была сырая, и опилки набухли. Петре стало грустно. В особенности жалко было Джорджикэ. Отыскав слева место, куда его отводил Джорджикэ, Петре погасил фонарь и стал вспоминать тот мартовский вечер, когда он в одиннадцатый раз сидел на представлении цирка. Джорджикэ обычно появлялся, жонглируя тремя кастрюлями. Потом он выбирал из зала человека и гипнотизировал его. В тот вечер он выбрал Петре. Публика умирала со смеху; все знали, что Джорджикэ его разденет, украдет у него пояс и часы, которые дал ему заранее, разует его, а парень так ничего и не почувствует и в конце концов проснется почти голый… Джорджикэ подошел к Петре.
— Мать есть? — спросил Джорджикэ.
— Есть.
— Слышите, есть, — сказал он, и в зале засмеялись. Все знали: потом Петре скажет, что у него нет матери.
— Отец есть?
— Нет.
— Слышите? Нет.
— Любовница есть?
Здесь зрители обычно просто катались от смеха.
— Нет, — сказал Петре.
— Нет, и это нормально. В таком-то возрасте…
Петре напряженно ждал минуты, когда Джорджикэ начнет его гипнотизировать. Ему хотелось знать, что он почувствует в начале и в конце сеанса, когда его разбудят.
— Смотри мне в глаза, вот так… так… пристальнее… Так, очень хорошо… Сколько, ты сказал, у тебя любовниц?
— Семь.
— Очень хорошо… Все отвечают одно и то же, — пояснил Джорджикэ.
И публика знала: он такой хороший гипнотизер, что каждого заставляет говорить, будто у того семь любовниц.
— А какую из них ты любишь больше?
— Маршоалу…
— Очень хорошо. Почему?
— Она весит сто килограммов.
— Сколько?!
— Сто…
— Солидная женщина! Браво!
— А почему тебе нравится Мария?
— Она кривая и кричит, когда…
— Понимаю, понимаю когда. А Леонтина?
— Она чешет мне спину…
— Ай-ай-ай! — сказал Джорджикэ. — Посмотрите вы на него — такой молодой и такой испорченный! Уж только бы матушка его об этом не узнала!
— У меня нет матери…
Зрители аплодировали после каждой фразы.
Джорджикэ начал его раздевать. Снял с него пояс, стянул рубаху, приспустил брюки. Потом он одел Петре и разбудил под аплодисменты публики.
— Пожалуйста, вы свободны…
Петре направился к своему месту.
— Минутку, — сказал Джорджикэ, — вы забыли свой пояс…
— Спасибо.
— Я и часы взял, так что можете мне их не отдавать назад, — и он вытянул за цепочку большие часы, величиной с коробку из-под гуталина «Глэдис».