В это время Потапыч из пятой берлоги был уже сильно навеселе: он принимался то плясать «Барыню», то стращать самого себя: «Вот я тебе, Потапыч, сейчас дам! Ох и дам! Ты меня уважаешь, Потапыч? Уважаешь? Смотри! В бараний рог скручу!», то начинал безудержно хохотать, хватаясь за живот.
Наконец Потапыч утомился, залез в берлогу, поудобнее устроился на еловом лапнике и, чтобы убаюкать себя, запел потихоньку песню:
Потапыч блаженно улыбнулся, с хрустом потянулся и захрапел.
Потапыч еще в детстве, когда мама звала его Потапуней, пристрастился разорять муравейники. Подойдет к рыжему, колючему бугорку, запустит туда передние лапы и ждет, пока муравьи не облепят их. Потом аккуратненько оближет лапы, набьет полную пасть муравьями и стоит жмурится от удовольствия: муравьи вкусные, кисленькие — легонько пощипывает язык муравьиным спиртом. Один муравейник разорит, второй, третий, и, глядишь, уже в голове зашумело, петь охота, плясать. А к зрелым годам Потапычу, чтобы развеселиться, хватало одного муравейника, потому что стал Потапыч горьким муравьяницей, всегда ходил навеселе и сильно озорничал: прятался за дерево и караулил прохожих зверей, подкараулив, выскакивал со страшным криком: «Жизнь или кошелек!» Также любил Потапыч забраться в чащу и оттуда кричать тонким, жалобным голоском: «Ой, спасите, ой, помираю! Ой, «Скорую помощь» мне!» — Прибегали дюжие волки из «Скорой помощи» с носилками, но, увидев медведя, поджимали хвосты, а он басом приказывал:
— А ну, серые, да белые, да, эх, вороные! Несите меня в пятую берлогу, да живо! А не то… — Потапыч резво запрыгивал в носилки, и волки бежали к его берлоге, дружно подвывая:
Потапыч вздрагивал, трезвел ненадолго и ворчал:
— Эй вы, черти серые! Забыли, кого несете?
Пока Потапыч спал, берлогу его окружили родственники, те, что поздоровее и покрепче. Окружили молча, осторожно, — ни одна ветка не хрустнула, ни один куст не качнулся. Медведи объяснялись жестами: две лапы вверх — значит, стоп, остановиться; две лапы в сторону — значит, ползи по-пластунски, — сороке, которая подглядывала за медведями, показалось даже, что они делают физзарядку. Кроме того, медведи перемигивались: правым глазом подмигнут — значит, окружай справа, левым — слева. Наконец они окружили пятую берлогу так тесно, что стукнулись лбами, потихоньку цыкнули друг на друга и замерли, прислушиваясь: как там Потапыч? Спит или газетки читает?
Медведи переглянулись, перемигнулись и — раз! — раскидали крышу берлоги, скатанную из бревен и камней. Раскидали, раскатали:
— Навались! — И мигом скрутили Потапычу лапы свежими тальниковыми прутьями.
Потапыч открыл мутно-желтые глаза, хотел протереть их и понял, что связан.
— Братцы, за что? — хрипло спросил он.
— Не наша воля, Потапыч. Понимать должен. Главный велел связать тебя и караулить. Боится он. Чужестранцы едут, а ты безобразничать будешь.
— Да он что, с ума сошел? — зарычал Потапыч. — Из-за каких-то африканцев родную кровь обижать? Да я, да я, яй, яй, яй! Знаешь, что я сделаю? — неожиданным шепотом спросил Потапыч. — Благим матом на всю тайгу орать буду.
— А мы тебе пасть репейником заткнем, — заметил рассудительный медведь.
— Наклонись-ка, по секрету что-то скажу, — попросил его Потапыч.
Рассудительный медведь наклонился, Потапыч изловчился и укусил его за ухо.
— Вот тебе за репейник!
Рассудительный медведь хотел поколотить Потапыча, но тот закричал:
— Чур, лежачего не бить!
— Ладно, не буду! Но запомню-ю… — Рассудительный медведь пошел от берлоги, за ним пошли и другие, лишь Мишка и Мишаня, назначенные караульщиками, остались сидеть на пеньке.
Ранним утром на горизонте показался плот.
— Едут, едут! Вон они! Показалися вдали! — закричали, зарыдали, захрюкали, защебетали встречающие и полезли, полетели на деревья, чтобы получше все разглядеть и запомнить.
Главный медведь поспешил на помост с хлебом-солью на льняном полотенце. Он очень волновался, хотя плот был еще далеко, и от волнения Главный медведь сжевал весь каравай и вылизал всю соль и принялся было жевать полотенце, но тут опомнился, смутился, выплюнул полотенце и крикнул:
— Эй кто-нибудь! Принесите новый каравай и новую соль! Эти никуда не годились — хлеб сырой, а соль сладкая. Ладно, догадался попробовать!
За помостом, на зеленом пригорке расселся сводный оркестр: в первом ряду солисты — толстые, сытые волки, которые могли выть не только на луну, но и на солнце; сзади них — пятьсот бурундуков, сразу же начавших посвистывать на разные лады; дальше расположились двести зайцев с барабанами, а уж за ними стояли четыре медведя с медными тарелками в лапах.