Милойко очень хорошо помнит — все было действительно так. Кровь сначала капала на подбородок, потом потекла на рубашку, Леко Алексов, не подымаясь с колен, бессмысленно смотрел на белую бессмыслицу перед собой. Когда он поднял глаза, он увидел поверх ограды, что по улице к нему идет пекарь с большой пекарной лопатой, в два раза выше дома, а за ним семенит его жена, сунув руки под передник. Пекарь остановился у ограды, опираясь на лопату, чуть позади остановилась его жена. Они молча смотрели на Леко Алексова. Где-то начал звонить колокол (в сущности, это был бой городских часов, который услышал Милойко, но Милойко тогда не сумел сосчитать, сколько раз они пробили), и, когда колокол перестал звонить и последний его удар рассыпался над улицей, пекарь и его жена повернулись и пошли в сторону карьера. Леко Алексов потерял их из виду, но зато ясно видел большую пекарную лопату, которая все росла и покачивалась в небе. Она была уже в три или четыре раза выше домов. Кто-то схватил Леко Алексова за плечи и заставил его встать, он оглянулся, но никого не увидел, а увидел только кровь, которая капала на рубашку. Он пошел вслед за лопатой, вышел на улицу, дорогу ему пересекли ребятишки на роликах. Улица была каменистая, неудобная для роликов, ребята часто спотыкались, но продолжали кататься. Это были те самые ребята, которые дергали Милойковых мулов за хвосты, а Милойко хлопал на них дождевиком: пых! Леко Алексов запомнил только, что он тоже начал спотыкаться, словно у него к ногам были привязаны ролики. Он спотыкался, но все так же шел вперед, не спуская глаз с большой пекарной лопаты. Потом все исчезло, мир стал пустым и голым, и в этой пустоте двигались только лопата и Леко Алексов. Потом человек увидел в пустоте карьер — он светлел в глубине, искрясь чешуйками кварца. Большая пекарная лопата вскарабкалась по склону карьера и остановилась наверху, загородив почти все небо. Леко Алексов, спотыкаясь на своих невидимых роликах, подходил все ближе к карьеру. Он знал душу камня и теперь, всматриваясь в него покрасневшими глазами, стал различать спрятанных в больших глыбах зверей и скотину. Вот спиной к нему встала на дыбы лошадь. Вот дремлет под своей оболочкой лев, за ним стоит дикий козел и ждет, когда долото каменотеса, освободив от оболочки, вытащит его на свет божий. И другие животные были живописно разбросаны по всему пространству, словно это была не каменоломня, а окаменевшая скотобойня. Чей молоток в силах одолеть эту магию и освободить животных? Леко Алексов, ни о чем уже не думая, брел, спотыкаясь, к окаменевшей скотобойне. Кто-то горластый закричал: «Берегись! Берегись!» — но Леко Алексов не слышал и все так же, спотыкаясь, шел к карьеру. Горластый еще отчаяннее закричал: «Берегись! Берегись!» — но Леко Алексов не слышал и все шел к скотобойне, еще чуть — и он коснется рукой окаменевших животных, застывших на вечные времена. И вот, когда он протянул руку, чтобы дотронуться до бычьей головы, оказавшейся перед ним, каменная скотобойня с грохотом зашевелилась, сдвинулась с места и стала рушиться на него. Высокий каменный лев откололся, едва шевельнув лапами, лошадь, стоявшая на задних ногах, повернулась, так что Леко Алексов успел увидеть ее раздутые ноздри, и в следующую секунду придавила его своим боком. Рев и мычание перекатывались по карьеру, ожившие животные, сталкиваясь друг с другом, высекали искры, трещали каменные кости, запахло порохом. Леко Алексов попытался прикрыть руками глаза и взглянуть, не видно ли поблизости большой пекарной лопаты. Загребая синее небо, она удалялась от карьера. Больше ничего увидеть он не успел, потому что обрушившийся на него камень перебил ему руки, размозжил кости и навалился на него всей своей тяжестью. И тут же карьеры Беговицы стихли, эхо диким зверем уползло в горы и скрыло свои следы на высоких травянистых пастбищах.
ПОСЛЕДНЕЕ ЛЕТО
© «Прогресс», 1979.
Разбудила его птица. Она пролетела совсем близко, что-то крича и неуклюже взмахивая крыльями. Спросонья ему показалось, что она кричит: «Ефрейторов! Ефрейторов!» — и машет крыльями без толку — не летит, а бьется на месте, точно заблудившаяся мысль. Спросонья Ефрейторов схватился за ружье, и, не успел он подняться с земли, грохнул выстрел.
На лице его еще жил сон или, вернее, тень сна, как след копыта на траве. Когда на этом крестьянском лице рождалась улыбка, она бывала похожа на насекомых-поденок — вылезала лишь на мгновение, сама испуганная своим появлением на свет, слонялась, неприкаянная, по лицу, не зная, где бы, в какой складочке найти приют и получше укрыться, и наконец уползала, уступая место сосредоточенному спокойствию и задумчивости, которые усаживались по-турецки на морщинах его щек, его лба, и сам господь бог не разгадал бы, что за ними кроется!