Обе компании не были знакомы лично, разве что знали друг друга в лицо или понаслышке. Этого оказалось достаточно, чтобы сидящие за одним столом недоверчиво поглядывали на соседей, не враждебно, однако же взглядом оценивающего соперника, вроде как обитатели одного шатра на кочевников, расположившихся по соседству. Господа из благородных, одного поля ягода, — пришли обе компании к обоюдному выводу, — желание у них общее: пить и веселиться, но, покуда дело не дошло до более близкого знакомства, нелишне держать ухо востро, чтобы не уронить барской чести. Разница в возрасте, а также то обстоятельство, что за обоими столами пилось разное вино, усиливали отчуждение. Компании непрестанно присматривались друг к другу: которая из них гуляет шире, кто обходится с цыганом-музыкантом более по-свойски и запанибрата, кто ухитряется остаться более трезвым, кто вольнее сорит деньгами; они следили, как бы не нанести ущерб этой искони привычной церемонии, и, ведомые каким-то издревле укоренившимся инстинктом, следили дотошнее, чем председатель в уныло-трезвом судебном зале к показаниям свидетелей и к защитным словам обвиняемого. Для того чтобы заметить друг друга в открытую, чтобы, поступившись своей гордыней, взять на себя риск непосредственного сближения, чтобы перемолвиться словом, участники обоих застолий — помимо личных своих недостатков — были все еще недостаточно пьяны.
Обе компании обслуживал один и тот же цыганский оркестр. Примаш тактично переходил от стола к столу. Пока молодые люди пели, в компании постарше беседовали, пили вино и делали вид, будто не слышат песен и не разделяют веселья соседей. Точно так же вела себя и молодежь. Тут и речи не было о какой-либо общности: и молодые люди, и те, кто постарше, замкнулись наглухо. Эта сдержанность, даже отчужденность была демонстративна, хотя и обманчива на вид. Песни, которые заказывались цыганам, свидетельствовали о том, что обе компании внимательно прислушиваются друг к другу. Они соприкасались через оркестр, тем самым как бы обмениваясь намеками. Если, к примеру, молодежь затягивала «Нет на свете девушки милей» или «Черные очи темнее ночи» — сплошь любовные и залихватски удалые песни, то пожилые манили к себе примаша и заказывали совсем иные: «Подрядился я подпаском в Тарноцу» или «Как я вез на мельницу зерно» — песни более протяжные, напевные, со степенными словами, которые не полыхают быстро затухающей страстью, зато проникнуты непреходящей мудростью земледельцев и скотоводов, и мудрость сия пребудет с человеком и в те поры, когда черноокие девушки да жаркие ночи давно останутся позади; словами песен многоопытные мужчины, преисполненные зависти или горьких жизненных познаний, учили уму-разуму зеленых юнцов, что тем-де еще предстоит пуд соли съесть, пока они все это постигнут. Так на заре жизни каждый зачитывается пылким и чувствительным Шиллером и лишь позднее, в зрелые годы, переходит на глубокую и простую поэзию Гёте.
К десяти утра жара сделалась поистине адской. Солнце, подобно ошалевшему пьянчуге, надравшемуся рома, взирало своей багровой физиономией на всю Алфёлдскую равнину, изрытая из себя огонь и лаву. Даже в наиболее затененном уголке ресторанчика гости чувствовали, что вот-вот воспламенятся от поглощенного алкоголя и палящих лучей солнца, проникающих сквозь листву и жарко обжигающих волосы, лоб, нос. Фери Вицаи, отбивая кулаком такт, возвестил песней, что «разгулялася-взыграла» в нем душа, а затем с необузданно молодецкой удалью запустил бокалом в ствол акации. В узкой полоске солнечного луча его монокль сверкал подобно бриллианту. Ласло Сэл долго не сводил с него глаз. Его раздражала эта вызывающе кокетливая стекляшка, она линзой своей собирала свет в фокус и жгла непосредственно его, Ласло Сэла. Он беспокойно вертелся на стуле, налил себе белого вина и тоже пропустил стаканчик, а затем, по-прежнему не сводя глаз с монокля, ткнул в сторону Фери толстым указательным пальцем с перстнем-печаткой и произнес:
— Покупаю эту стекляшку.
Наступила тишина. Фери, облокотись о стол, небрежно бросил в пространство:
— Она не продается.
Взметнулись бокалы — с красным вином. Взметнулись бокалы — с белым вином. Все выпили.
Ласло Сэл извлек из кармана бумажник.
— В таком случае покупаю эту шляпу, — он опять ткнул пальцем в сторону Фери. — Плачу тридцать крон.
— Мало!
— Сорок!
— Тоже мало.
— Пятьдесят! — воскликнул Ласло Сэл, размахивая ярко-розовой банкнотой.
Фери не отвечал, погрузившись в думы о своем бедственном финансовом положении. И вдруг, ко всеобщей неожиданности, перебросил на другой стол свою панаму, украшенную лиловой лентой. Ласло Сэл попытался было напялить ее, но череп у него был продолговатый и панама елозила по голове. Однако пятьдесят крон он переслал с официантом — на подносе.
— Куплю и галстук, — продолжал он завязывать знакомство. — И манишку. За двадцать крон чохом.
— Уступлю только за тридцать, — парировал Фери, и с тем галстук, манишка и тридцать крон поменяли владельцев.