Читаем Избранное полностью

На совесть побрив его, мастер принялся за волосы. Снизу подровнял, аккуратно пройдясь кругом машинкой, подбрил височки, по бокам подстриг ножницами, расчесал как следует и причесал. Потом выстриг бережно кусты седой щетины из ушей, а усы нафабрил первосортным только что полученным тисауйлакским фиксатуаром (шесть крейцеров банка), который обладает тем замечательным свойством, что держит самые строптивые мадьярские усы. Наконец, смахнув остатки волос, пригладил затылок мягкой щеткой и наложил повязку.

Когда он снял ее, Акош, развлекавшийся тем временем россказнями вымышленного зубоскала-школяра в «Мартоне Какаше», отложил юмористический журнал на мраморную доску и взглянул в зеркало.

Лицо его омрачилось. Он не узнавал себя.

На бархатной подушке вращающегося кресла сидел перед ним совершенно другой человек. Волосы у него, хотя и подстриженные, были гуще; усы торчали пиками — Акош таких никогда не носил. Кроме того, от тисауйлакской фабры они почернели, сделавшись твердыми и блестящими, точно кованными из железа. Подбородок же стал гладким, свежим, упругим на ощупь. Помолодел, решительно помолодел, лет этак на пять. Но главное — изменился, вот что беспокоило его.

Водянистыми глазками подозрительно вглядывался он в свое отражение. Какое-то совсем непохожее лицо, к которому трудно и привыкнуть.

— Не нравится? — заметив его сомнения, осведомился парикмахер.

— Нравится, нравится, — буркнул Акош недовольно, словно желая сказать как раз обратное.

Уплатив и взяв трость, он еще раз глянул в зеркало и заметил, что и щеки у него пополнели, порозовели. Совершенно явственно округлились и порозовели.

Жена была довольна происшедшей в нем переменой.

Она тоже причесывалась и как раз зажгла спиртовку на подзеркальнике, подогреть щипцы. Подвив мелкие прядки на лбу — не из кокетства, а приличия ради, она припудрила лицо. Труднее было удалить лишнюю пудру замшевой пуховкой: глаза плохо видели, и на щеках там и сям остались мучные точечки. Потрескавшиеся от домашней работы руки смазала она глицерином. Потом достала свое единственное нарядное платье.

Покрытое простыней, оно висело в шкафу у задней стенки и надевалось всего несколько раз в году, обыкновенно в день тела Христова, на пасху и тому подобные праздники. Поэтому выглядело оно как новое, хотя шилось давно.

Это было длинное платье лилового шелка с черными кружевными прошивками, белым кружевным жабо и рукавами с буфами. К нему полагались и митенки — черные нитяные полуперчатки. Приколов к груди брошь, г-жа Вайкаи вдела в уши брильянтовые серьги — перешедшую к ней от матери фамильную драгоценность, а в новенькую сумочку крокодиловой кожи положила перламутровый бинокль и лорнет, подаренный дочери: им они пользовались вместе.

Акош провозился дольше. Сборы у него всегда затягивались. Костюм ему жена приготовила, но остальное он никак не мог найти и все сердился. Воротничок не сходился, на жесткой накрахмаленной манишке сломались одна за другой две пуговицы. И галстук куда-то запропастился. Черный сюртук, показавшийся было свободным, немилосердно жал, так что Акошу с сожалением подумалось о старом, мышастом. Но наконец одевшись и встав рядом с женой, он себе понравился. Бравый, свежий, элегантный. Припомнилась серебряная свадьба, как они тогда снимались у фотографа. Раздражало только надменное выражение лица, которое бросилось ему в глаза еще в парикмахерской. Напрасно он умывался, расчесывал волосы щеткой: оно не пропадало. Усы упрямо топорщились. Пригладишь — они опять вверх.

Театр Кишфалуди помещался в одном из самых больших зданий в городе. Одно его крыло занимали гостиница и кофейная. Наверху был бальный зал, а в другом крыле — театр, имевший и боковой вход, с переулка.

Этим входом, не желая привлекать внимания, и прошмыгнули Вайкаи в фойе, откуда поднялись в бенуар, к ложе номер два. Капельдинер распахнул перед ними двери, вручил программку.

Госпожа Вайкаи села впереди, разложила перед собой эту программку с дамский носовой платочек и стала ее просматривать. Акош остался сзади, наблюдая за музыкантами, которые прямо под ним, в глубокой, ниже пола нише для оркестра перелистывали ноты и пробовали инструменты. Лампа высвечивала лоб флейтиста белым пятном. Скрипачи переговаривались по-немецки. А один трубач, который демонстрировал свое искусство обычно на похоронах, — чех, что ли, с носиком-кнопкой на апоплексически красном лице — как раз надевал витую валторну на шею, будто борясь с каким-то златокожим удавом.

Публика только собиралась, но в зале было уже душно. По воскресеньям давали два представления — кроме вечернего, еще дневное, и зал хранил его непростывший след. В ложах по углам — брошенные билеты, конфетные бумажки, апельсиновая кожура. Театр не проветривался и не подметался. К тому же — стыд и позор! — несмотря на все понуждения местной печати, в театре Кишфалуди еще не было электрического освещения, и керосиновые лампы распространяли тяжелый горький смрад. Этот убогий чадный запах у Вайкаи так и назывался «театральным».

Перейти на страницу:

Похожие книги