Маршал Леонард Торстенсон, расположившийся лагерем под городом Бжегом, прочитав донесение полковника Юрга Пайкуля, покачал головою. Протокол советника Эрскена он читать не стал. Герр Герштенкорн был не первым, кто отбыл и исчез… И все же это дело verflucht und sakramentisch important[160]
.КНИГА ТРЕТЬЯ
1
Полковник Юрг Пайкуль, в голове которого за длительную военную службу перемешались все наречия, как и у многих других и даже у целых народов в ту пору, написал свое донесение маршалу Торстенсону о бегстве, смерти и исчезновении трупа того человека, которого называли Ячменек, уверенный, что все так и было. Он не знал, что ему наврал ротмистр фон дер Фогелау, который и не думал преследовать дезертира, а предпочел просто прогуляться со своим рейтарским патрулем в окрестностях Оломоуца, и два часа из трех, которые, согласно его донесению, были потрачены на преследование беглеца, просидел в корчме в Врбатках между Оломоуцем и Простейовом. Он поступил так, опасаясь всем известной отчаянной смелости полковника Гёрзы, способного в припадке ярости перебить половину полка.
Но Иржик в эту ночь не был в состоянии ярости. Сердце его скорее было размягченным и грустным.
Когда же он добрался по слякоти до лагеря возле сожженной деревушки Кршелина и лег на свежее сено в своей полковничьей палатке, он не мог уснуть и с открытыми глазами размышлял о жизни и смерти, о мире и войне, о женщинах, которых он любил, и о своей судьбе, бурной и тяжкой. Немало стран и еще больше людей перевидал он. Это была vita somnium[161]
. Для чего же бродил он по свету? Чтобы прийти на родину. Где бы он ни был, отовсюду он пробивался к утраченному родному дому. Бился он точно муха об оконное стекло. Бился головой об укрепления антихриста и вот пробился через них. Теперь он дома. Но те, с кем он пробивался на родину, прокладывал себе дорогу, направо и налево рубил саблей, с кем он столько спорил, — все они такие же антихристы, и он не хочет их больше знать! Они губят его родину, готовы извести ее, задушить. Не пойдет он с ними дальше по этой кровавой, зловонной, нечестной дороге. Он возьмет и ляжет среди ячменя на Маркрабинах, а дальше будет видно.— Только не падать духом! — сказал он громко в темноту своей палатки и впервые за долгое время рассмеялся.
Он поднялся с душистого, прохладного и влажного сена. Вышел под звездное небо… Звезды были огромные, сияющие, летние и весело кружились над его головой. На дворе было светло, хотя луна еще оставалась ущербной…
Лагерь спал мертвым сном. Ряд палаток тянулся, точно могильные холмы. В тишине негромко перекликались стражи, прошуршала ласка в примятой траве. Низко над палатками, покачиваясь точно пьяный, пролетел нетопырь. Воняло портянками, потной одеждой и испражнениями. В обозе заплакал ребенок. Сонный женский голос, успокаивая его, запел колыбельную. Бог ее знает, что это была за песня — померанская, тюрингская, силезская, чешская? Все колыбельные песни одинаковы.
А меня мать не баюкала!
Им овладело страстное желание услышать тихую, прекрасную сонную колыбельную, которую ему никогда не пели.
Конечно, не раз женщины разных народов убаюкивали его поцелуями и песнями. Певала ему и королева на пышном ложе в усадьбе те Вассенар, пела и Зоя в Стамбуле из дома под шелковицами, перезревшие плоды которых тяжело падали на блестящую терпкую траву. И Яна пела ему на корабле, плывущем по Лабе, и в домике, увитом виноградом, в Лошвицах. Но все это были не те колыбельные, которые ему хотелось услышать сейчас.
Пахло спящим войском; пожалуй, еще и кровью. Пахло догорающими пожарами. Но благоухало и июньское скошенное сено и тимьян. Разве встречал он еще где-нибудь этот запах, напоминавший материнское дыхание? Нет! Он помнил бы такое!
Ребенок больше не плакал, не слышно было и колыбельной. Остался лишь запах тимьяна!
— Нно, Березка, поедем домой!
Он похлопал кобылку по шее, расчесал пальцами гриву. Лошадь довольно зафыркала.
Зачем он снял мундир, бросив его на сено в палатке, и прикрепил янтарную звезду к рубашке? Зачем он отбросил шляпу с пером и ленту своего полка через плечо? Кто его знает…
Вернется ли он за мундиром, брыжами, за шляпой и за зеленой лентой? Нет. Он не позовет и конюшего. Сам оседлает кобылку Березку.
— Нно, Березка, поехали! Марш, марш…
У ворот лагеря стоит солдат с алебардой.
— Подымай перевес! — крикнул полковник, забыв, что он без шляпы и без ленты.
Солдат удивленно вытаращил глаза, разглядывая развевающиеся волосы и янтарную звезду полковника. Куда это он отправляется в одной рубашке? О янтарной звезде знали все, особенно старые вояки. Солдат у ворот старый, бородатый и мрачный, нос редькой.
— Подыми перевес! — снова закричал полковник. — Hundesohn![162]
Немецкое ругательство чудотворно. Старый солдат поднял бревно и отдал честь алебардой.
— Березка, вперед! — гикнул всадник и пришпорил лошадь.
— Да уж, командовать господин полковник горазд, что ни говори! — проворчал швед себе в усы и опустил за ним перевес.