Не отходи, Березка. Больше мы никуда не поедем. Никуда, Березка ты моя!
Она глянула на хозяина сбоку большим карим глазом.
Он сел на меже, разглядывая колосья. Какие тяжелые, полные наши колосья! Над ними вьется перламутровая бабочка. Может быть, это душа моей матушки, служанки Маржи. А здесь цветет дикий мак, словно ее пролившаяся кровь.
А вон там старый пруд! Над ним взлетают чайки-рыбачки, их сотни, больше, чем на море! На этот пруд я любовался, сидя в классе за партой, не слушая пана учителя. Смотрел я на этот пруд, на чаек…
Я дома.
Скоро рассветет.
Можно было бы подняться и смотреть, как восходит солнце.
Но колосья все в росе, а роса блестит в траве и в паутине.
Не буду я вставать. Лучше посмотрю вверх, на небо. Оно светло-голубое, почти серое, и плывет по нему одно-единственное облако с розовыми краями.
Иржи опустил голову в траву. Его рубашка стала мокрой от росы. Трава высокая, некошеная, и черная горихвостка ударилась о его лицо. Звенят синие колокольчики, стрекочет кузнечик.
Кто-то напевает колыбельную. Какой милый, милый голос…
— Березка, не уходи!
«Не уйду», — говорит Березка.
«Она научилась говорить, как в сказке…» — подумал Иржи. И снова запел такой милый голос:
2
Некая Пекаржова вышла нажать травы. На Маркрабины. Была она бабка не старая, державшаяся прямо, высокая и костлявая. Под утро доняла ее бессонница, вот она и встала, перекрестившись, ополоснула у колодца лицо, морщинистое, но теперь порозовевшее, и, как была босая, отправилась в путь. Шла она и сетовала на тяжкую жизнь, черт бы побрал все войны, и скорей бы уж упокоиться на том свете. Уж более двадцати лет идет здесь война; перебывали тут войска Мансфельда, и датчане, и польские казаки, и Валленштейн, да еще итальянцы — сперва тащили только кур да гусей, а потом и свиньи, коровы и кони пошли в ход, а к тому еще епископские разъезды из Кромержижа, а от них и подавно добра не жди, только и знают реквизировать, и уж сам господь бог устал на все это смотреть. Вот комету наслал, и молния спалила тополь на Рокоске у Бродка, но мне-то что за дело до Бродка? Это ведь далеко, аж у самого Пршерова, но сказывают, будто Оломоуц тоже сгорел, а теперь, мол, наш черед, захлестнет нас огненной водой, и все мы заживо сгорим в этом пекле…
Так и дошла до липы Пекаржова Кристина — вот какое звучное имя, точно у шведской королевы, было у костлявой бабки, но назвали ее не в честь королевы, боже сохрани, она ведь много раньше родилась, — дошла она до липы, грустно поглядела на нее, — как же хватило липу молнией, и пришлось ее опоясать ржавым обручем, а ведь цветет, да как пахнет, и пчелки на ней роятся. Липа-то насмотрелась всякого за всю жизнь! Как и бабка Кристина.
И все ведь это — только начало. «Конец будет хуже начала», — говорил пан проповедник Петр Маркварт, которого Дитрихштейн велел выгнать из городка.
Припожаловал к нам Шведа. Малых детей поедает, так господин управляющий Ганнес из замка сказывал. Сам-то он, пан управляющий, с утра до вечера колбасу знай лопает! Что б ему пушкарь сноп горящей соломы в глотку запихал! Пес проклятый наш пан управляющий, вот кто он!
Ишь ты, кобылка пасется, серая в яблоках! Откуда она взялась? Не здешняя кобылка-то. И седло на ней, седло-то какое красивое, а при нем сумка с пистолетом, гляди-ка. Что ж тут кобылка делает?
Ох ты, мать честная, чуть не споткнулась об него. Спит на меже длинноволосый солдатик. Золотоголовый, под носом усики, красавчик! И в одной рубашке. А рубашка-то дорогая! А сапоги? Скорей полусапожки желтые, голенища завернутые, а шпоры серебряные! Старухе, как я, впору глаза протереть, не снится ли мне все это?
Нет, не снится, красавчик солдатик храпит, а на груди у него, на рубашке звезда золотая.
Пресвятая дева Мария, да ведь это Ячменек!
Но бабка Кристина не всплеснула руками и не завопила, чтоб не разбудить Ячменька.
Она только посмотрела пристально, но так, чтобы на него не упала ее тень, перекрестила издали и на цыпочках убежала. Что ж она, испугалась короля Ячменька? Ничуть не испугалась. Ганацкие женщины не из пугливых.
Поспешила она к пану старосте в городок, под замком, на дороге в Заржичи, прямо через луг.
Пан староста спросил:
— Ты что так запыхалась, Кристина?
А Кристина как закричит:
— Вот и пришел к нам король Ячменек! — И плюхнулась на землю, прямо в пыль, рядом с навозной кучей, чтобы передохнуть.
— Ну, говори, — приказал пан староста.
— Своими глазами видела я его на Маркрабинах, у ячменя. Он в одной рубашке, на груди звезда золотая. Спит, будто дите малое.
— Так ты его сама видела?
— Да, чтоб провалиться мне на месте, коли вру! Это король Ячменек, он самый! И спит на том самом месте, где когда-то на свет появился. С той поры вырос, конечно, у него конь, и серебряные шпоры, и звезда!
— Пойду погляжу… — сказал пан староста. Обулся в башмаки и вышел за ворота. Бабка за ним.
— Слава богу, что проклятый пес Ганнес вчера уехал в Кромержиж! — проворчал староста.
— Почему? — спросила бабка.
— Да он бы забрал его у нас.