— А после ни Воя, ни Гоя, а одно только он.
Снова заговорил первый из ребят:
— Сдается мне, товарищ комиссар, это какая-то вредная бестия. Крестится, вздыхает, охает, а сам в контру подался.
Старый оскорбленно прохрипел:
— О-о, х-хос'ди!
Трижды перекрестился быстрым движением руки, отгоняя злого духа, и повторил придушенно, страдальчески, словно укоряя кого-то нерадивого или призывая заплутавшего:
— О-о-о, х-хос-с-с'ди!
По голосу я его и признал: ведь это же не кто иной, как сам Боя Хрипун собственной персоной! Да и как его по голосу не узнать!.. Этот голос осветил мне все прошлое и тысячу воспоминаний, словно молния, вспыхнувшая вдруг дождливой ночью и выхватившая из темноты склочное селение Брезу со всеми его дрязгами, завистью, жалобами в суд, свидетельскими показаниями и мстительными замыслами о том, как бы отплатить тому, кто говорил чистую правду… И еще одно невиданное чудо мне открылось, которое до сей поры никто живой не в состоянии мне объяснить: сник Боя Хрипун, плечи у него обмякли, спина согнулась, ребра тянут к земле, ноги отказываются служить — искривились ноги, подламываются, предал его крепкий костяк и канаты мощных сухожилий, некогда выдерживавшие на себе груз лошадиной поклажи, все его предало, и только голос, сотканный в действительности из бесплотного воздуха и такой прозрачный и невидимый, будто и нет его вовсе, — этот самый голос не изменил ему и остался точно таким же, каким был в те времена, когда Боя был богат, скупал по селу земли, голову высоко носил и презирал бедноту… И нашу пахоту он купил, когда мы в Метохию переселялись, и сделка эта не обошлась без ссоры и самых невероятных каверз как с той, так и с другой стороны.
Младший сын Бои, Джукан, как раз в тот год, когда мы продавали имущество и судились, женился на Виде, дочери Аги Видрича. Невероятной красавицей была эта Вида, отчего ее и звали
— Кто ты такой? — спрашиваю, чтобы его голос услышать.
Он прохрипел:
— Оя Уканов.
— Где ж твоя шапка, Боя Джуканов? Где ты ее потерял?
Он ощупал голову и забубнил:
— Бабабан, гакак, даддун!
— Ну, знаешь, это уж слишком мудрено! — заметил я. — Не можешь ли попроще что-нибудь?
— Убубу! — прохрипел Боя и принялся что-то руками объяснять.
— И этого мне не понять.
— Он всю дорогу так, товарищ комиссар, — вставил тут один из ребят. — На все вопросы темнит, никак его на чистую воду не выведешь.
— А взяли-то вы его почему? — спросил я.
— Да откуда ж нам знать, товарищ комиссар?
— Как это откуда? Значит, что-то он такое сделал?
— Да он не сознается, — смутился первый парень, — а зачем прячется…
— Точно, сделал, — вступился второй парень. — Если б ничего не сделал, он бы от нас не убегал и не прятался под можжевельник. Порядочный человек не станет под можжевельник залезать, а нарушителя сейчас видать, только от этого толку не добьешься. Я его спрашиваю, чего прячется, а он мне: «Уукумбар, гогобун, мимун, мимун». Я его спрашиваю, что это такое: «мимун», может ругательство какое или, к примеру, «лимонка», а он мне на это такое загнул, что и вовсе черт ногу сломит. Так это ж не положено! Не имеем мы права нарушителя отпускать только потому, что он нам язык заговаривает своим мычанием, вместо того чтобы на вопросы ясно отвечать. Этак и другие могут, а что из этого получится?
— Понятно, — сказал я. — И куда вы его ведете?
— В штаб, товарищ комиссар, куда еще?
— Но почему именно в штаб, а не в правление?
— В штабе он признается, почему от нас убегал.
— Если и признается, все равно они его не поймут.
— В штабе поймут. Там для немцев переводчики есть.
— Для обыкновенных немцев есть, но для такого, как этот немец, не думаю.