— Зря мучается тот, кто мучается за этот народ. Нету счастья этому народу и никогда не будет. Откуда, как, где его найти, коли наш человек привык строить из себя героя и в безделье сидеть да жить чужим трудом? Видал у бегов или слыхал, кто рассказывал, как живут у бегов, понравилось ему, и он так хочет. О своих собственных неволях он не может думать, да и неохота — не для него это, мало ему, противно и скучно, не любо ему мелочиться, боится, как бы не попрекнули его, — хочет большего и все больше, земли, царства, обсуждает большую политику — русскую, швабскую, Черчилля, турок, японцев… А понадобится ему для себя, для своей жизни, муки или кусок полотна, чтобы прикрыть кожу да кости, или котел, скажем, топор, лохань — ему и в голову не придет самому сделать или заработать, чтоб купить, — куда там, только и ждет лихого случая, чтоб схватить, выманить или выпросить, а то и отнять любым способом. А отнять не у кого, он злится — кажется ему, будто лишили его какого-то права, будто обманули его, и обидно, что именно ему довелось стать обманутым. От этого он в тоску впадает, не дает она ему спать, и злоба в бешенство переходит. Ненавидит он тех, кто имеет, а не дает — кажется ему, будто именно они его прежде других надули; ненавидит и тех, у кого нет и отнять нечего, даже если б и можно было. Возненавидит в конце концов и себя самого, и эту жизнь, что его терзает, — потому легко и отдает ее за что угодно, за пустую байку, что зовется славой, или за волю, или просто назло, да только и у другого легко ее отнимает, чаще всего безо всякой причины…
Ведет она и ведет этот свой рассказ — как они делились и как их преследовали. Мы давно не слушаем ее, и одному богу ведомо, куда она углубилась. Мы следим за дорогой, это важнее, по ней кто-то идет. Перешли через мост, а потом опять скрылись, не видно. Не видно, а слышно, и вслед за голосами появляются до того, что и узнать можно. Идет Митар Зубанич и рядом с ним высокий мужчина; словно бы нарочно прикрывает его, винтовка у него за спиной, а двое других — тоже с винтовками — идут следом.
— Никак Божо с ними? — спрашиваю Бранко.
Он кивает:
— Божо, Божо, — и добавляет вроде с завистью: — Девять ран от наших пуль, а ничуть не заметно! Крепкий мужик, и голова крепкая: этой бы крепости да лучшее дело защищать… Только я так думаю — не доставалось ему покудова как следует, помягчал бы, как другие.
— Придет время, и это увидим.
— Если того дождемся, жаль мне его будет.
— Божо-то жаль?
— Человек он, хоть и заплутался. Отделяется от них, а есть у него что неворованное?
— Может, ты и его убеждать станешь?
— Его мы убеждать не будем, упрется, его сам господь бог с места не сдвинет. Тот, что поменьше, позади, это Станко. Ей-богу, Станко, не видать бы тебя моим глазам вовсе! Другой вроде незнаком, разве что Мато… Нет, не Мато, а Грля как будто… Да, Грля, знаю я его жандармскую походку: привык он к подковкам и потому всегда топает.
— Бог с ними, с подковками, вставай-ка и пойдем, — сказал я и поднялся.
— Ну да, скажут, что убежали,
— Только мне и заботы, что скажут, не такой я дурак, чтобы их дожидаться, Станко сразу прицепится, как нас увидит.
— Ну и пусть, мы тоже не лыком шиты.
— Не за тем мы пришли, чтоб со Станко о благородстве спорить.
— Не стану я от него убегать, назло не стану!
— Я убегать не говорю, просто давай неспехом отступим. Это и для Митара лучше, другой раз прийти сумеем.
— Ты, как зубная боль, привязался, не хочу я, чтоб они выхвалялись…
Пока мы препирались, те совсем близко подошли. Не видно, а слышно, шумят — маленький караван, а шума много, словно человек десять. Здесь это больше, чем привычка, нечто уже как врожденное: как бабы перед зеркалом, так они — хотя и мы не лучше — радуются эху и отголоскам, что разбивают тишину долины. Отражаются голоса от склонов гор, увеличенные, внушительные, бу-бу-ду-ду-ду-бам-бам, а в царстве людском тот же закон имеет силу, что и в собачьем: лает собака громче, значит, крупнее она, зубы у нее острее и силы побольше, значит, и уважения ей больше надо оказывать. Поэтому они тут сызмала упражняются, напрягают жилы под горлом, чтоб расширились и можно было заглушить всех вокруг, заглушить и те сомнения, что мучают в глубине души.
Стакна ни на что внимания не обращает, знай свое мелет. Дошла наконец до короля Николы и до распрей, что тогда случились: «Одни против господаря, другие — за него, и схлестнулись, око за око, брат брату шею ломит — одни совет держат, и другие совет держат, все беги, одни в тюрьму, другие к тюрьме, а на земле работать некому, обездоленные мученицы, женщины и детишки, сами в труде подыхают да еще похлебку какую должны носить им, словно других дел нет. За скотиной ходить некому, да и корм некому заготовить, дров к очагу принести — рубят груши, сливы, всякие деревья под корень… Боюсь, чтоб и эта ваша новая правда не повисла б на тех же ветках: нашли беги причину для распри, а встречаются — так и норовят глаза друг другу вырвать, только бы не работать на тех наделах, от которых живут…»