Изнемогая от усталости, Джина закрывает глаза. Усталость оборачивается болью и страхом, от которого теряешь сознание и впадаешь в забытье. Провалишься словно в бездну и ничего не помнишь. Сейчас это ее единственное спасение. Она не помнит, что когда-то была учительницей в селе Джурджине, что ходила одетая, обутая и даже с зонтиком в левой руке. Ей кажется, что она всего-навсего мокрая хламида тифозного, брошенная у дороги, в швах которой копошится четыреста шестьдесят огромных вшей. А то она мнит себя горной тропой, ведущей в облака, и по этой тропе поднимаются люди, творящие историю, ругаясь, отплевываясь, проклиная, одни — с винтовками, другие — без винтовок; бойцы, бывшие и будущие тифозные больные, раненые, санитары, переносящие раненых, умирающих прямо в пути, на носилках. И это все она, Джина, но в ней же есть и другое: поникшие головы, мокрые лохмотья, отсыревшее оружие, босые ноги, мрачные лица
И все равно какой-то дьявол не дает людям молчать. То и дело поминают хлеб, Крагуевац, купанья, набережные, соревнования, Бачвицы; залезают в будущее, рассуждают о товариществе, о том, как оно пошатнулось и ослабло и что вместо него надо бы придумать что-то другое… Помянули офицера, сопливого поручика со звездочками, как у жандарма. Жандарм он не настоящий — не убьешь же его, как тех тупоголовых. Вспомнили про ячменный хлеб с Морачи. Не видать больше такого хлеба, а потом каким-то образом перешли к новым капитанам и майорам…
— Как их приветствовать, когда у них знаков различия нет?
— А зачем тебе их приветствовать?
— Раз государство издает указы, значит, нужно. Если бы указы были не нужды, их не писали бы и не издавали. Но уж коль обнародуют — изволь выполнять! Щелкай каблуками, как положено, чтоб треск шел кругом. Для этого и вводят чины, надо и нам в конце концов знать, кто у нас старший.
— Чины-то?.. Для этого?.. Помилуй бог, какие еще чины?
— Военные чины, понимать надо! А то никакого тебе порядка: кто в лес, кто по дрова.
— Не было такого…
— Не было… Теперь вот будет — дисциплина! Хватит на добровольцах выезжать. Добровольцы да добровольцы, пока последний погибнет. Нельзя же взывать только к сознанию да товариществу. До этой войны я в других армиях служил, так там никому и в голову не приходило взывать к сознанию и товариществу.
— Поэтому эти твои армии и потерпели поражение.
— Нет, не потому. Они потерпели поражение потому, что более сильные армии их в клещи зажали.
— Вот и нас зажали, а мы все равно не сдадимся!
— В новой армии женщин не будет.
— А куда же их?
— Пусть идут в лазареты или на кухню, нечего им тут юбками вертеть.
— По-другому б ты заговорил, найдись такая, что сжалилась бы над тобой.
— Кто же над ним сжалится, когда он не скрывает своих уродских убеждений?!
Джина подумала, что опять бредит. Она то погружалась в сон, то теряла сознание. В конце концов путаница начала ее утомлять. Она попыталась забыть и этот сон, как все свои прежние путаные бесконечные сновидения. Раз или два ей удалось, когда она закружилась в каком-то водовороте под глухой и мерный шум мельничных колес. Шум сначала приближался и оглушал, а потом удалялся и слабел, под шумом колес тлел и вспыхивал гомон голосов, как проклятая река, повернувшая вспять, в горы, и вскипавшая пеной под самыми облаками.
— Должно быть, это из-за союзников, тех, с Запада?..
— При чем тут они?
— Очень даже при чем, товарищ, сам смотри — они, к примеру, говорят: что это за армия, когда у вас военных чинов нет?.. Потому они нас и не признают, а признают головорезов-предателей.
— Армия — тогда армия, когда фрицев колотит; дело не в чинах…
— Знаю я и без тебя, что такое армия, можешь мне не объяснять!
— Тебе и доказываю, кому ж еще?