Детей в то время водили по воскресеньям в церковь, в большие праздники причащали. Службы казались очень длинными, но обряды и пенье занимали, духовенство в облаченьях, таинственная скороговорка шепотом при целовании креста и весь заставлявший взрослых склонять голову и углубленно замыкаться в молчании чин внушал почтительность и восхищение, и потому поражали разговоры старших за обеденным столом или в гостиной о Толстом — седом бородатом графе в мужицких сапогах и косоворотке, осудившем православное богослужение, назвавшем комедией принятие святых таинств и за это отлученном от церкви. В детском представлении он рисовался великим грешником, обреченным гореть в геенне огненной.
Среди первых прочитанных книг были, разумеется, и произведения Толстого. Уже в приготовительном классе Тенишевского училища в Петербурге, куда меня отдали на восьмом году, мы знали и «Детство», и некоторые сказки, и особенно «Кавказского пленника». Около того времени как раз отмечался полувековой юбилей «покорения Кавказа», по тогдашней терминологии, — и в мальчишеском воображении Толстой, участник тех войн, представал в обличий непобедимого воина, в дыму и грохоте выстрелов, бесстрашно штурмующего со своими храбрыми солдатушками аулы «немирных» горцев — «злых чечен, точащих свой кинжал»… Это мы тоже знали.
Были у меня о Толстом и другого порядка воспоминания, как будто бы чуть сближавшие с ним, предполагавшие некие общие нам обоим впечатления. В очень юные годы, на пороге детства, меня летом возили к тетке, сестре матери, в Новосильский уезд, входивший тогда в Тульскую губернию. Неподалеку от усадьбы тети стояла на реке Зуше старая-старая водяная мельница, живописно расположенная в излучине. Настолько живописно, что туда частенько приезжали окрестные помещики, соблазненные окуневым щедрым клевом, тенистой прохладой возле укрытого дуплистыми ветлами омута, гостеприимным приемом мельничихи, угощавшей молоком с ледника и душистым хлебом, ставившей на стол под сенью акаций огромный томпаковый, блестевший как золото самовар. Постоянными гостями на мельнице были Сухотины, владельцы Кочетов, причем чаще всего сюда приезжала Татьяна Львовна с дочкой Таней — любимой внучкой Льва Николаевича. Он не раз сам навещал мельницу во время своих разъездов по уезду.
Из всего этого я лишь смутно запомнил участок плотины и журчащую в лотке у колеса воду, но крепко врезалось в память название мельницы, прозывавшейся Меркушкиной. Настолько, что всякий раз, когда приходилось впоследствии читать у Чехова про вдову Мерчуткину, неизменно всплывала фамилия давно исчезнувших владельцев давно исчезнувшей мельницы. Много позднее, в ранние двадцатые годы, когда я бывал у Татьяны Львовны, жившей с повзрослевшей дочкой во флигеле дома на Поварской, ныне занимаемом Иностранной комиссией Союза писателей, хаживал в живописную студию, организованную ею в мезонине дома на Пречистенке, где ныне музей ее отца, рассказы Татьяны Львовны о давних поездках на Меркушкину мельницу, о встречах с моими кузинами и теткой оживили и как бы наполнили мои младенческие воспоминания о месте, где я, семи-восьмилетний мальчик мог увидеть великого писателя русской земли…
Но встречи не случилось. И первое, очень отчетливое, связанное с ним событие в моей жизни относится к тому горькому дню, когда Россию, да и весь мир, всколыхнуло известие о кончине Льва Николаевича. Узнал я о ней в училище. Были прерваны занятия, и нас стали выводить из классов и выстраивать в широком длинном коридоре, служившем помещением для молебнов, перемен и залом, где вершились редкие общешкольные собрания, против амвона с большим образом Спасителя.