— Она велела это сделать. Но я теперь уже боюсь, что в чем-то ошиблась. Она сказала: дай три капли, это я точно помню, но она говорила, что если он еще… если не чувствуешь, что он любит так, как ты хочешь, так же сильно, как ты… тогда надо дать еще? Или мне кажется, что она так велела? Доктор, я уже не уверена, запомнила я правильно или нет, ведь бабка бормотала, а иногда заговаривалась. «Любовь-греховодница сгинь-уходи, любовь-первородница вечна пребуди…» — «У кого душа готова, тот перемучается и всех других моложе будет; у кого душа не готова — вовсе тому не быть…» Я стала пить сама, доктор, но…
— Что?! — вскричал доктор. — Ты пила эту…? — он хотел сказать: «отраву», но сдержался вовремя, однако увидел, как Надя горько усмехнулась.
— В том-то и дело. Я думала, что мы сможем погибнуть вместе. Но я ничего не чувствую. Потому что это, для мужчины.
Они долго молчали. Было уже далеко за полночь. Доктор всем существом своим осознавал, что он живет сейчас в мире, где царят иные, нежели привычные ему, представления о разумном и упорядоченном, где понятие «человек» оказывается расплывчатым и необъяснимым, где властвует одна лишь всепобеждающая, мощная и непостижимая сила, что именовалась там, в его прошлом мире, словом «любовь», которое в этом оставленном мире было немного постыдным, выдававшем скорее слабость, а не силу, и бывшую как бы не слишком-то удобным и не очень нужным приложением к тому, что несла людям жизнь — будничная, полная забот, несчастий, болтовни и грязи — грубая, смертная и бесконечная жизнь. Куда-то она сметена теперь, эта мелкая жизнь, взмахом огненного крыла, задевшего всех их, сошедшихся здесь, — и доктора с его тихой любовью к Наде и мальчику, и саму захваченную страстью Надю, и распластанного на своей постели художника.
И то, что началось, то продолжалось и шло к завершению. Тело Адама покрылось струпами, и отвратительное зловоние стало распространяться от язв, поразивших его. Слившись все вместе, образовали они единую кору, скрывшую все то, что где-то там, под корой, оставалось еще незатронутым. Так это выглядело: сгнивающее бревно с четырьмя необрубленными ветвями. И только обе стопы — младенчески первозданные, и только лицо, живущее в недоступности, говорили о том, что не все еще кончено и что впереди еще брезжит надежда. Но когда процесс достиг апогея и исчерпал себя, когда, затвердевая и засыхая, струпная корка стала отшелушиваться, отпадать от тела слоями, и наружу могли вот-вот выступить незащищенные ткани — двинулась вдруг вся невидимая сила на лицо и поглотила его. Черная — из темной глины, покрытая углями и пеплом и сочащаяся влагой, — лежала неподвижная жуткая маска и смотрела в бездонность пространства. Счет времени был прерван. Лишь голосок мальчугана где-то в глубине квартиры весело возвещал иногда о том, что мир существует, и Надя спешила к ребенку. Доктор трудился день и ночь, стоя один на один с неизвестностью. И однажды жестким голосом он повелел Наде выйти и не входить, пока ей не будет разрешено. Он стал снимать отставший от тела струп. Его работа напоминала труд археолога, взявшегося раскрывать тысячелетия назад спеленутую мумию. Но не иссохшие кости надеялся доктор увидеть, и он видел уже, что… Суеверное чувство мешало ему дать название происходившему. Под ярким светом сильной лампы, на фоне ослепительной белизны простыни лежала лицевая маска. Доктор, орудуя скальпелями и пинцетом, принялся за нее. Она была едина и почти не рассыпалась, лишь то, что было некогда дремучей бородой и седоватой шевелюрой Адама Кудлатого, опадало серыми свалявшимися клочьями. Доктор сделал круговой надрез по абрису лица, попробовал приподнять с одной стороны и с другой… Резина влажных перчаток скользила, доктор наскоро вытер их о салфетку и взялся снова. Высушенный, перегоревший струп, сложившийся в омертвелую эту маску, стал отходить, выше и выше отделял его доктор от…
Лицо светилось свежестью и чистотой, а молодое гладкое тело было покойно и полнилось силой. И — когда открылись ясные, устремленные далеко-далеко глаза, тот, кто некогда был Адамом, встал, и Ева подошла к нему. Никто не слышал, чтобы они говорили друг с другом, но каждое движение их было полно согласия и смысла.
Они ушли и взяли ребенка с собой, но доктору было обещано, что мальчик будет видеться с ним. Они жили в горной долине к северу от Тивериадского озера, и никто не знал точно, где. Время от времени отправлялся в те края Альфред, и в небольшой деревне молчаливый человек передавал ему объемистый ящик. Это были работы художника. В городе же, где он прежде жил, восстановили давний, всеми забытый уже симультанный аппарат Адама, умевший оживлять все то, что люди скрывали в себе. И привозившееся от художника представало пред доктором и Альфредом, которые проводили за аппаратом нескончаемые часы. Иногда с Альфредом приезжал и мальчик. Он ничего не рассказывал о жизни на севере. Мальчик радовался встречам с доктором и, подрастая, ничуть не терял своей привязанности к нему.