Далее следует стихотворение «Перевернем страницу, перелистнем года» — всего двадцать строк. Оно появилось немедленно вслед за тем, как была дописана фраза «В двенадцать ночи… на двенадцать лет». Фраза эта, без сомнения, завершила собою определенный повествовательный период. Сам смысл ее предполагает паузу, остановку в перемещении текста как относительно глаз (справа налево и снизу вверх, в силу закона относительности), так и относительно памяти (от не свершившегося к уже исчезнувшему, то есть в силу того же закона), поэтому вполне естественной представляется визуальная и психологическая перебивка повествования, каковой, вероятно, и явился неожиданный для меня самого переход от прозы к стихотворению. Но я не даю себя обмануть. Я не хочу отступлений от избранного строя изложения, какие бы ловушки ни расставляла мне моя неизжитая склонность к стихотворчеству. Если пауза столь уж необходима, в чем я пытаюсь сейчас убедить себя и что в действительности, скорее всего, отражает лишь мое, сугубо личное восприятие своего же текста, который другими может восприниматься совсем по-иному, то пусть появление паузы будет отмечено этим моим откровенным признанием в собственной слабости — в некорректной, с точки зрения чистой прозы, попытке выйти за ее пределы и удалиться в область чистой поэзии. Пусть будет, как кто-то сказал, керосин отдельно, а молоко отдельно… В конце концов, если мое будущее сложится так, как к нему меня подготовило мое прошлое, этот стих не пропадет, и только что написанные строки «Перевернем страницу, перелистнем года» я смогу опубликовать в первом же своем поэтическом сборнике. Туда же войдет и стихотворение «Не спотыкайся, загнанный олень», которое при сходных обстоятельствах сочинилось двадцать пять лет назад, когда я начал писать свой первый роман. В текст романа вошли только эта, приведенная здесь строка, и заключительная — «Проходит солнце неба середину», по которым, как удивительно верно заметил один мой критик, нельзя судить о качестве всего стихотворения. Кстати, он потребовал, чтобы я поместил в романе весь этот стих полностью и добавил бы к нему все иные стихи, якобы сочиненные моим героем. Это смехотворное требование меня возмутило до глубины души! С чего вдруг стихи, которые сочинил я сам, мне следует отдать герою, с коим я никак себя не отождествляю? Ссылки на Пастернака в данном случае ни при чем. Ведь, отдав доктору свое кровное, он ничем не пожертвовал, так как всем давным-давно известно, что Пастернак сочиняет стихи, и никому в голову не пришло бы судить о стихах Живаго по не-пастернаковским меркам. Точно так же и Пушкин ничем не пожертвовал, приписывая неаполитанцу свои «Поэт идет: открыты вежды» и «Чертог сиял. Гремели хором» — за стихотворцем-импровизатором стоял сам Пушкин собственной персоной, и ни у кого не могло возникнуть сомнения в том. Поэт может включить в свою прозу стихи; но невозможно, чтобы прозаик посмел поступить точно так же, поскольку, не привыкши видеть в авторе поэта, кто захочет найти хоть какое достоинство в его одном, случайно среди прозы возникшем, стихотворении! Нет уж, надо быть идиотом, чтобы на это рассчитывать. Вот если издать сперва два-три стихотворных сборника, тогда еще можно подумать, тогда, глядишь. «Перевернем страницу, перелистаем года» я, может, и рискну дополнить остальными, числом восемнадцать, строчками. А пока повторяю вслед за Чарским: «Правда, я когда-то написал несколько плохих эпиграмм, но, слава Богу, с господами стихотворцами ничего общего не имею и иметь не хочу». Конец цитаты.
Итак, стихотворение, играющее роль паузы, которому вполне пристало оказаться вне данного текста. Но, с другой стороны, стихотворение, как я успел сейчас обнаружить, послужило также и вполне удобной связкой между завершенным периодом повествования и периодом, еще не сочиненным, поскольку в стихотворении что ни фраза — то будущее время, и пока стихотворные строки длятся, пауза, изживая самое себя и обращаясь к еще не прошедшему, то бишь к не написанному, явственно ведет к продолжению на заключительных словах стихотворения, которые, чтоб связка образовалась, мне все же придется сюда поместить: «Поднимем к небу лица, доверившись весне» — без сомнения, той самой весне 1978 года, с которой повествование начало сочиняться и во время которой, собственно, и двинулось вперед все то, что было прервано тыща-сто-двенадцатилетнею паузой и еще одним месяцем, в течение которого я не написал ни строчки.