Идешь в луга по дороге, а горы не приближаются, стоят, освещенные своим светом, и тоже словно слегка запылились. Только домик у подножья гор, что выглядывает из садика, он приближается, правда, медленно. Там, в доме, уже зажгли огонь, можно различить и отсюда: это не солнце, этот красный блеск на стеклах, оно уже ушло дальше, вниз, по направлению к Керкутвечяю.
Но нет нужды подходить к дому, если знаешь, где можно свернуть с дороги, которая подводит к домику и кончается там; литовский дом, Пошка знает его, Гендролисы тоже его знают, там живут две старые женщины, сад полон розовых кустов; и у каждой из четырех стен, у каждой белой стены стоят стебли красной мальвы, сверху донизу покрытые цветами. Впрочем, о мальве правильнее сказать — снизу доверху, а цветы, простые розетки, не закрываются: пожалуйста, пусть наступает ночь, им все равно.
Итак, обогнем справа. Домик останется позади — его называют «розовым домиком». На коньке крыши — две лошадиные головы, вырезанные из доски; вот теперь по-настоящему стемнело.
Девушка говорит:
— Завтра праздник.
Они идут лугом. Роса уже выпала, но луг только что скосили, и потому мокрая трава не страшна, земля выпивает всю влагу, и первая роса давно исчезла. Они поворачивают к поместью: высокие амбары и старый парк высятся в темноте горной цепью.
— Родители не поедут, — говорит девушка.
— А мы, — говорит Пошка, — мы ведь поедем. Иди сюда, — говорит Пошка. Они останавливаются у копны. Пошка сдвигает верхние ряды сена. Темнота сохранила все тепло дня, только уплотнила его, сделала душнее. Говорить не хочется, но как-то само собой он начинает рассказывать.
Парк здесь совсем рядом. Можно различить отдельные, особенно высокие деревья. И доносятся крики с одного из деревьев, и ответные крики снизу, вот крики словно заколебались вокруг кроны деревьев, шум крыльев: павлины летают вокруг и зовут друг друга. Пошка знает эти крики: из ночи в ночь слышит он их сквозь сон весь июнь.
Он начинает рассказывать про юность; длинная история — средняя школа, училище.
— Отца я совсем не помню. У нас был его портрет на этажерке. Тогда у меня был друг, мы читали с ним стихи, в городе тоже есть такие уголки, там легче читается. Стихи о чувствах, в которых иначе не признаешься себе самому; немного помогают старые камни, а особенно тень. Деревья там росли всюду.
А так чувствуешь себя чужим в городе. И это не проходит. Дома, один пристроен к другому, идешь вдоль стен, улицы узкие. Через город протекает река, делится на два рукава и соединяется вновь. На острове, который она образует, стоят старая церковь из красного кирпича и высокие узкие дома — на почтительном расстоянии от церкви, — и перед ее сужающимися кверху окнами ряд старых лип. На одном конце острова — четырехугольная башня, а неподалеку от нее — арка ворот, и через площадь перед домом призрения проходишь к «Коллегиум Альбертинум». Там у меня и моего друга Шпербера была комната за счет Литовского попечительства, мы питались, как это там называлось, из «общего котла». Однажды я упал в обморок на улице от голода на Бродбенкенштрассе. Доктор Конгель, родственник самого советника, взял меня к себе, в свой дом. Я отказался есть в его доме — он начал бы тотчас высчитывать, какими средствами располагает попечительство, и непременно сказал бы о господине Эфорусе: литовец не умеет хозяйничать, хотя средств вполне достаточно. Тебя я тогда еще не знал, Анна Регина.
Девушка откинулась назад. В тепло, поднимавшееся от сена к ее плечам.
— Потом я разыскал его, Шпербера. Он был в Кунце долгие годы, это на Куршской косе, он приезжал ко мне, и мы разговаривали, и нам казалось, что мы все еще сидим над книгой Персия в классе Littera «C». O curas hominum, o quantum est in rebus inane.
— Что ты говоришь?
— «О, заботы людей! О, сколько на свете пустого!» Мы слушали тогда лекции Шульца и Клопке, Курке и Салтениуса тоже. В городе говорили, будто он подписал договор с чертом. Мы в это не верили; он двигался всегда медленно, говорил тихо, у него были совсем белые волосы. А потом кто-то из нас просто спросил его, и он ответил: «Да». Он был тогда мальчишкой и написал записку, и положил на перекрестке дорог: «Сатане».
В парке все еще кричат павлины. Вот один слетает с дерева, его видно на фоне летнего неба, можно разглядеть его парящий шлейф, а немного поглубже между двумя высокими деревьями — еще павлин. И голоса пав, короткие, отрывистые призывы снизу, из кустов.
— О чем ты рассказываешь мне, Кристиан, о чем ты рассказываешь мне?
Пошка вздрагивает.
— Анна Регина, — говорит он, но почти беззвучно, и, словно узнавая, поворачивается к лежащей рядом девушке.
И девушка приближает к нему лицо, прямо к его лицу.
— Господи боже, чего только ты мне не нарассказал!
— Откуда я вернулся? Я здесь, я знаю это, где же я был? А как ты меня только что назвала? Ты сказала «Кристиан»?
— Я не знаю, ты сказал «Анна Регина».
Девушка откидывает прядь волос с лица.
— Но ведь Анна Регина — это жена твоего Донелайтиса? — И немного погодя дрогнувшим голосом: — Пошка.