Пошка обнимает ее за плечи и снова узнает себя в ее лице, уже не испуганном.
— Тебя словно не было здесь, а теперь ты вернулся.
— И хочу остаться здесь, — говорит Пошка, — остаться здесь, сейчас.
Из парка доносятся крики тише, приглушеннее. Вот кричит пава, резко и высоко, а немного погодя ей отвечает ее павлин. Потом слышен шум, он слабее, в другом конце парка.
Месяц уже давно прячется в редких облаках. Теперь он переходит от одного к другому, на несколько мгновений из темноты резко выступают желтовато-белые края облаков, а потом свет падает сквозь прозрачную тучку, как сквозь дымчатое стекло.
— Профессор и господин концертмейстер пишут оперу, — говорит Пошка.
— Об этом ты мне расскажешь завтра, — отвечает девушка и тянет его за волосы вниз, к себе.
— Я все говорю и говорю, — шепчет он, зарывшись лицом в ее плечо, — но я знаю, где я.
Больше он ничего не говорит.
— Я был как под водой, я звал тебя по имени.
Когда начинают говорить руки, что может говорить еще? Но что-то продолжает говорить, и мы слышим это. Но не слухом. Как же мы слышим?
Останься с нами, речь без уст. Останься с нами, слух без ушей!
Кричат ли еще павлины?
Светит ли месяц?
Об этом, наверное, знают другие.
Они, другие, выходят из деревни, вот они уже прошли мимо пасторской риги, слышны их голоса.
Не здешние, ведь мы на диалектальной границе, как говорит Фойгт. Уже можно разобрать: это из Крокишкяя, батраки и служанки, они ведут рядом свои велосипеды.
Дорога на Шерейклаукис слегка поднимается в гору перед деревней, потом снова спускается вниз. Вот они уже на пригорке. Теперь можно различить праздничные платья женщин, платки и литовские чепцы, украшенные лентами фартуки.
Светает.
Сегодняшний день начинается, как песня:
Пошка, еще весь во власти темноты, отвечает из своего мрака немного ворчливо:
— Где я мог быть?
А сверху, с дороги, раздается:
И снова спрашивают женские голоса:
И мужчины отвечают:
Наверху смеются, но продолжают спрашивать:
Эта песня, с которой крокишкяйцы проходят мимо, наполовину песня, наполовину игра, с намеками и шутками; с этой песней обычно собирают травы перед ивановым днем. Собирают королевские свечи, зверобой, белый клевер, маргаритки и руту приносят из сада. Ими обвивают иваново дерево — очищенный ствол, из них плетут венки.
Пошка выпрямляется и поет вместе с ними:
Он машет рукой, крокишкяйцы машут ему в ответ, а Тута, покраснев, вытаскивает из волос соломинки и слышит, они начали новую песню и выкрикивают слова, обращаясь к ним обоим:
Они уже в пути, крокишкяйцы.
Теперь вставай.
Вставай и ты.
Вот так кончилась эта ночь. Эта ночь.
Ах, ведь еще что-то произошло в эту ночь?
Тяжко оглядываться назад.
Кто-то идет по ложбине, по дороге, что отходит вправо от развилки в конце деревни, там, где начинается шоссе, где шли Фойгт и Гавен, погруженные в разговоры, в долгие раздумья.
Мы смотрим навстречу тому, кто поднимается вверх. Так смотрят в печь.
Чернота. Она колеблется, дрожит, потому что горячие стенки над зольником начинают отдавать впитанный жар, — дымка, и ничего более. А дальше, в глубине под дровяным пеплом, глухой и тусклый, красный, вспыхивает и гаснет июньский месяц — бессильная частица пламени.
Из этой темноты исходит крик, несется вверх, останавливается на дороге.