Я проживаю — и это мой ответ на вопрос, где я нахожусь, — в нескольких сотнях километров, если считать по прямой, западнее той привислинской деревни. Не знаю, существует ли она еще; да это и не важно. Тех людей давно уже нет, остались только мы, их внуки и правнуки. И стало быть, вполне возможно, что старая история эта давно утратила всякое значение и никому не послужит на пользу, как если бы я еще в те времена сунулся с ней к деду — уже потом, когда он перебрался в Бризен и жил на покое и в достатке, один с женой в трех комнатах с кухней, не знаясь со своими детьми, которые тоже не терпели ни в чем недостатка и тоже знать не хотели своих детей. Дети, как мне известно, отвечали им тем же. И вот, покончив с вводной частью и заключив ее вышеуказанным опасением, беспочвенным, как я надеюсь, мы и приступим к рассказу. Это и есть в некотором роде пункт второй.
Справа «Глас верующего», слева «Певцы Нового завета» — две еще почти новенькие черные книжки в черном коленкоре на высоте около метра над песчаной дорожкой. Их нетрудно увидеть, хоть они и качаются взад-вперед в руках у смехотворно долговязого человека, — две еще почти новенькие книжки в смехотворно длинных руках. Перед нами облаченная в черное фигура с черной шляпой на крохотной головке, узенькой головке с калмыцкими глазками на бледном, цвета простокваши, лице, ничем не примечательном, если бы не длинные усы, свисающие вниз двумя тугими лоснящимися жгутами. Проповедник Феллер шагает по тропинке, ведущей от шоссе, по которой возвращаются овцы в вечерний час, когда ласточки еще раз напоследок взмывают навстречу ветру, но сейчас только полдень, и ласточки еще в короткой отлучке перед наступлением жарких часов.
Дом как будто на запоре, но это только кажется. Стоит обогнуть сад и войти в калитку рядом с запертыми воротами, и вы увидите: дверь открыта настежь, а на каменном пороге утвердился гусак Глинский и таращится на своего заклятого врага Феллера, да и Феллер выпятился на гусака. Исполненный решимости, он переложил «Глас верующего» в левую руку, к «Певцам Нового завета», дабы освободить себе правую. Воин во имя Христово, он одолеет сатану Глинского, он силой проложит себе дорогу в дом, ему и палки для сего не нужно, а только немного польского просторечия. Истинно немецкий гусак Глинский не выносит польского, как не выносит его настоящий Глинский, малькенский священник с таким же истошным голосом.
Вот он стоит, сатана, и хрипло, тревожно гогочет. Еще шаг, Феллер, и Глинский возвысит свой трубный голос — да так призывно, что у шалавого барана за сараем вздыбится зад, ибо голову он приклонит к земле, всем весом налегая на колья ограды, а потом и на стенку сарая, между том как индюки, волоча по земле крылья, обогнут сарай и ворвутся во двор с таким бряцаньем, словно на них панцири из цепочек, и давай выкулдыкивать свои булькающие гаммы, что твой водяной орган.
— Вот я тебя, сатана! — грозится Феллер, сей поборник веры, он грозится по-польски и отваживается еще на шаг. Но тут же останавливается, так как Глинский ведет себя более чем странно. Он испустил свой клич, с этой стороны все в порядке, да и индюки в сборе, все птичье воинство выстроилось среди двора перед порожнею телегой, а из-за сарая через равные промежутки доносится грохот — это старый баран Мальке, отсчитав свои пятнадцать шагов, бухается с разбегу башкой о дощатую стенку. Глинскому бы самое время вытянуть шею и, припадая головой к земле, зашипеть, ринуться на врага, уже на бегу вскинув голову, расправить крылья и, горделиво выпятив могучую грудь, явить себя героем в белоснежных латах, при виде которого собаки поджимают хвост, а лошади, напружив шею, шарахаются в сторону, и по коже у них пробегает дрожь.
Глинский же с равнодушным как будто видом стоит на пороге, один глаз полузакрыт. Попробуй только сунься, черное ты чучело!
Не зевай, Феллер, эта тварь на все способна. Она, как известно, такая и сякая, от нее всего можно ждать, правда не всякий раз, а как придется. В мире есть все же какой-то разумный порядок, это можно даже черным записать по белому — так, чтобы одно с другим сходилось: гуси, мол, одно, а лошади другое. Ан, глядишь, все опять пошло кувырком, оттого что гусак, именуемый Глинским, отказывается от своих гусиных повадок, вернее, их прячет. Вот он стоит, Глинский, мигает, и все тут.
Феллер, которому дано изгонять бесов, но только у людей, который запускает свои длинные руки в пакостные деяния вверенных ему душ и перебирает их пальцами, который, что ни праздник, обзывает малькенского священника искусителем и сыном Велиаловым, Иеровоамом или Ровоамом, да так голосисто, что женщин, старых и молодых, особенно же вдов, мороз дерет по спине, — этот Феллер опускает руку и книжками прикрывает живот, его бросило в озноб, он возвел глаза к небу и взывает дрожащим голосом, разумея и небо и дом.