Итак, он возвел глаза и зовет Кристину, а Глинский, от которого, конечно, не укрылось, что настала счастливая минута — самое время впиться чучелу в ногу, блаженная минута, когда герой покрывает себя неувядаемой славой, — Глинский эту минуту упустил. Он стоит и мигает с благодушным видом, он даже прижмурил один глаз и, выгнув шею, заглядывает в сени и отступает на шажок.
— Ну-ну, пошел, — говорит Кристина, показываясь в дверях, сует ноги в деревянные башмаки, стоящие у порога, и идет навстречу Феллеру, бросая на ходу: — Добрый день, брат Феллер! — на что Феллер с мягким укором:
— Спаси господь!
— Входи! — говорит Кристина, и Глинский, этот испытанный герой, провожает взглядом черную фигуру, исчезающую в доме. Кристина следует за ней. Тут гусак поворачивается и с достоинством шествует через двор, отбывают и индюки, и только ласточки еще вычерчивают в воздухе последние зигзаги своих замысловатых узоров да Кристина выходит из дому с двумя корзинами и бежит к сараю. За дровами и торфом.
Итак, это пункт второй. Он слишком пространен, да и сейчас еще не закончен. Тем временем Феллер вошел в дом и стоит в дверях чистой горницы, где обычно посиживает дедушка; нашего проповедника все еще бьет озноб, а пришел он по случаю предстоящего крещения.
Что может быть для баптистов благодарнее этой темы? И вот уже архангелы и архисвятители набились в дедушкину горницу и стоят, округлив рты. К хору певцов Нового завета и гласу верующих присоединяются трубы, против которых фанфара Глинского что писк жалейки.
Мой дедушка сидит в чистой горнице и что-то бубнит про себя. А вот и Феллер, он воздел руки кверху и только громогласно вещает: «Иоганн!» С ударением на последнем слоге: Иога́нн.
— Ну чего тебе?
— Выслушай меня сперва, Иоганн! — заклинающим голосом продолжает Феллер. — Говорил ты мне еще прошлым год о троицу, что ты и дом твои рады служить господу? Говорил ты это?
— Что ты на меня взъелся? — ворчит дедушка. — Да и вообще ты сегодня какой-то чудной.
И тут нам в самую пору вздохнуть.
— У Альвина рот на шарнирах, точно зад у точильщика, — отзывается бабка Вендехольд.
Она сидит у печки, хоть и лето на дворе, — Феллер на нее нуль внимания, — сидит, ни дать ни взять картина, из тех, что висят в господских домах. Чуть скошенные вертикальные линии придают таким изображениям печать торжественной строгости, у бабки Вендехольд это получается оттого, что у нее нет зубов, а руки сложены рядышком на коленях; черная тесемка на шее между третьей и четвертой морщинами заменяет ей бархотку, не хватает только медальона. Она сидит на печной лежанке, придвинув к себе круглый стол, и раскладывает карты — засаленную колоду, что вечно торчит у нее из кармашка фартука. Ольга Вендехольд за то, чтобы все было узаконено, и узаконено возможно быстрее, а потому с картами не церемонится. Марьяжный король червей у нос всегда под рукой, а при таком обращении карты сходятся с жизнью человеческой.
— Ты, Ольга, уж лучше б молчала! — напускается на нее дед.
Когда-то между ними что-то было, ходят такие слухи, это еще когда дедушка был молодым парнем, что легко себе представить, а Ольга Вендехольд была юной девушкой, что представить себе труднее, но тому уже много лет, да она годков на десять и постарше, зато потом, если даже что и было, ничего такого больше быть не могло, потому что Ольга Вендехольд много лет как подалась к адвентистам, а дедушка много лет как подался к баптистам и даже у них за старейшину, и этому тоже много лет. И если бабка Вендехольд, несмотря ни на что, сидит в чистой горнице между печкой и столом, раскладывает карты и не прочь сказать свое слово, то исключительно благодаря свиньям. Старик до смерти боится свиной рожи, а против рожи помогает одна толстолистая травка, а еще вернее — бабка Вендехольд, которой известно, как этой травкой распорядиться. Феллер присаживается.
Малькенская церковь славится алтарем. Такой алтарь, пожалуй, не всякому дано увидеть. Он деревянный, резной, весь расписан, да и вышины порядочной, проще сказать, старинная работа. По самой середине вьются волны, голубые, как оно и полагается быть воде и как оно иной раз и бывает, если не в Древенце и не в Висле, то, уж наверное, в далеком Иордане. Выписаны те волны змеистыми линиями, одна над другой. Справа, высокий и тощий, стоит в воде Иоанн Креститель. Тут уж ни красоты, ни осанки, он выбросил вперед руку — такая худущая разве что во сне приснится, — но особенно худы волосатые ноги, прикрытые водой по щиколотку и пониже колен переходящие в пресловутую верблюжью власяницу.