Самая обычная чистая горница, какую в каждом доме увидишь, и в ней справляют крестины, не слишком богато, как вы замечаете, ну да последыш, оно всегда немного конфузно. Когда час тому назад обозревали новорожденного, и женщины высказывались насчет фамильного сходства — в первую очередь с моим дедушкой, — и Густав даже молодецки подбоченился, Тетмайер шлепнул его пониже пояса и смутил неуместным замечанием:
— С этим ты, пожалуй, перестарался!
Нет, описывать явно не стоит!
Гости все еще сидят за длинным столом, они еще далеко не управились со сдобой, с белоснежной бабой и темными пряниками.
Ну, а дети сегодня не забились под диван, они ходят вокруг стола и ревниво следят за тем, что исчезает на глазах, а что покамест еще осталось, и, разумеется, поют, это каждый может услышать, да только слушают их в пол-уха или не обращают внимания, а между тем Луизхен отчетливо выговаривает:
— Нам ничего не достанется!
Жена Густава на кухне колдует над кофейником, мой дедушка и Кристина не прочь выпить еще чашечку — бог троицу любит, — да и пасторша не против, за компанию.
Виллюн, сидя между дедушкой и свояченицей, получает свою чашку кофею и даже отхлебывает глоток-другой, остальное того и гляди остынет, потому что напротив сидит великий шутник Тетмайер и — хочешь не хочешь — втягивает тебя в разговор. Ведь как с Тетмайером ввязываешься в разговор: будто вы вчера или даже позавчера оборвали на полуслове и теперь продолжаете с того же места — насчет аистов или всяких болезней — тема, до которой Тетмайер особенно охоч. Кто-нибудь скажет: «Ей уже не поправиться», — и Тетмайер сразу же понимает, что речь идет о бабушке Урбанского; он всегда в курсе, сидит, словно большая нахохлившаяся сова, что вот-вот распустит крылья, со взором, обращенным куда-то вовнутрь, как бы задумавшись о том, чего еще нет, но что вот-вот наступит. Эдуард Тетмайер, местный гробовщик, — большая сова: кустистые, взъерошенные брови над полузакрытыми глазами, круглыми-круглыми, когда они открыты во всю ширь, коротко остриженная седая голова и мохнатые острые уши — Эдуард, большая сова. Размашистыми движениями влетает она к вам в дом, принося к постели больного сочувственные рацеи: «Вот ты и опять глядишь молодцом, скоро совсем поправишься, можешь быть уверен!» Тем временем Тетмайер уже и мерку снял и заключает беседу однозначным: «Восемьдесят один».
Итак, Тетмайер, сова-могильщик и шутник, тоже здесь. А против Виллюна и слева от свояченицы Густава восседает чета Пальмов.
Нет, такого еще свет не видывал! Рассиживаются тут оба без дела, а наш брат напрасно обивает у них порог.
Ах, Виллюн, да разве такое говорят в присутствии пастора, воскресный день свят, на сей раз даже с черного хода, а потому лучше обратиться к сидящим повыше за столом: «Ну, Эдуард, как дела?» Но и это сейчас не к месту. Итак, нечто из другой оперы: «Хорошо ли было в церкви? И очень ли он ревел?» Имеется в виду младенец, а вовсе не Глинский. Что не мешает Тетмайеру ответить вопросом на вопрос: «Кого, собственно, ты имеешь в виду?» — так как Глинский не слышит, он беседует с дедушкой.
— Видите ли, поскольку это не в моей деревне, то я не возражаю, да и господин суперинтендант разделяет мою точку зрения. А что баптисты все же люди порядочные, тому вы первое доказательство.
Но это не устраивает дедушку, на этом далеко не уедешь, так дела не делаются. Мой дедушка и говорит:
— Очень приятно и любезно с вашей стороны, господин пастор, все мы люди-человеки, все в бога веруем, но только у каждого из нас свой горшок в печи.
И тут он, пожалуй, прав. Как подумаешь о плачевном разброде в церкви: здесь, в Малькене, евангелисты, они даже не знаются друг с другом; в Неймюле — баптисты, те хоть друг с другом знаются; на неймюльских выселках — адвентисты, те тоже, у всего, как поглядишь, две стороны, в Тшанеке — субботники, в Ковалеве и Рогове методисты, а в сторону Розенберга тянутся меннонитские деревни, ну, да это много дальше.
— Однако же, — говорит дедушка, он уже, кажется, готов запродать баптистов Глинскому — из чистейшего благочестия, разумеется. Он-то готов, а вот пасторша нет, она решительно против.
Тут она вмешивается, потому что сама из хорошей семьи, да и голос у нее зычный, отпивает еще глоток, с маху ставит чашку на стол и хватается за волосы, так как новая фальшивая коса никак не обживется в ее прическе и выталкивает шпильки из волос.
— Нет, господин мельник, — говорит она, — этого вы не должны желать, это вызовет пущий разлад.
— Высочайшая фамилия нашего возлюбленного кайзера… — вставляет кабатчик Пальм, он в семидесятом году две недели участвовал в войне, в холерном бараке ведра таскал.
— Вот именно, — говорит дедушка, — с нашим возлюбленным кайзером во главе.
— Вот именно, — вторит им Глинский, — высочайшая фамилия нашего возлюбленного кайзера и наш возлюбленный кайзер, этот прославленный герой, недавно изданным законом о репатриации и законами о землях от девятого марта…